
Онлайн книга «Заживо погребенные»
Проведенный там вечер был, несомненно, счастливейшим в моей жизни. Мадам Лаланд не преувеличила музыкальные дарования своих друзей; я услышал пение, лучше которого еще не слышал в домашних концертах, разве лишь в Вене. Много было также талантливых исполнителей на музыкальных инструментах. Пели главным образом дамы – и все по меньшей мере хорошо. Когда собравшиеся требовательно закричали: «Мадам Лаланд», она, не жеманясь и не отнекиваясь, встала с шезлонга, где сидела рядом со мною, и, в сопровождении одного-двух мужчин, а также подруги, с которой была в опере, направилась к фортепиано, стоявшему в большой гостиной. Я охотно сам проводил бы ее туда, но чувствовал, что обстоятельства моего появления в доме требовали, чтобы я не был слишком на виду. Поэтому я был лишен удовольствия смотреть на певицу, но мог слышать ее. Впечатление, произведенное ею на слушателей, было потрясающим, но на меня действие ее пения было еще сильней. Я не сумею описать его должным образом. Отчасти оно вызывалось переполнявшей меня любовью; но более всего – глубоким чувством, с каким она пела. Никакое мастерство не могло придать арии или речитативу более страстной выразительности. Ее исполнение романса из «Отелло», интонация, с какою она пропела слова «Sul mio sasso»[132]из «Капулетти», доныне звучат в моей памяти. В низком регистре она поистине творила чудеса. Голос ее обнимал три полные октавы, от контральтового D до верхнего D сопрано, и хотя он был достаточно силен, чтобы наполнить Сан-Карло, она настолько владела им, что с легкостью справлялась со всеми вокальными сложностями: восходящими и нисходящими гаммами, каденциями и фиоритурами, особенно эффектно прозвучал у нее финал «Сомнамбулы»: Ah! non giunge uman pensiero Al contento ond'io son piena[133]. Тут, в подражание Малибран, она изменила сочиненную Беллини фразу, взяв теноровое G, а затем сразу перебросив звук G на две октавы вверх. После этих чудес вокального искусства она вернулась на свое место рядом со мной, и я в самых восторженных словах выразил ей мое восхищение. Я ничего не сказал о моем удивлении, а между тем я был немало удивлен, ибо некоторая слабость и как бы дрожание ее голоса при разговоре не позволяли ожидать, что пение ее окажется столь хорошо. Тут между нами произошел долгий, серьезный, откровенный и никем не прерываемый разговор. Она заставила меня рассказать о моем детстве и слушала с напряженным вниманием. Я не утаил от нее ничего – я не чувствовал себя вправе что-либо скрывать от ее доверчивого и ласкового участия. Ободренный ее собственной откровенностью в деликатном вопросе о возрасте, я сознался не только в многочисленных дурных привычках, но также и в нравственных и даже физических недостатках, что требует гораздо большего мужества и тем самым служит вернейшим доказательством любви. Я коснулся студенческих лет – мотовства, пирушек, долгов и любовных увлечений. Я пошел еще дальше и признался в небольшом легочном кашле, который мне одно время докучал, в хроническом ревматизме, в наследственном расположении к подагре и, наконец, в неприятной, но доныне тщательно скрываемой слабости зрения. – Что касается последнего, – сказала, смеясь, мадам Лаланд, – то вы напрасно сознались, ибо без этого признания вас никто бы не заподозрил. Кстати, – продолжала она, – помните ли вы, – и тут мне, несмотря на царивший в комнате полумрак, почудилось, что она покраснела, – помните ли вы, mon cher ami[134], средство для улучшения зрения, которое и сейчас висит у меня на шее? |