Онлайн книга «Время сержанта Николаева»
|
Подозрительно улыбается дружище Горкин из-за чашки — а вдруг я опять переменился? “С легким паром, давай чайку с травкой, головка, наверно, бо-бо?” “О...да”, — ответил я. Если бы не пауза страдания, то получилось бы аристократичное “о да”, что совсем не входило в мои планы и могло оскорбить сердечного соседа. Вдруг нос, который долгое время казался мне импозантным, а теперь мягкий, поникший, сдутый с похмелья, очутился у моего плеча (низенький человек Горкин), и Горкин бережно ухватил мои волосы сзади двумя своими серыми пальцами. Я вздрогнул незаметно, как от чего-то развратного. — Пора стричься, — сказал Горкин и церемонно отошел к плите, отвернулся, как для какой-то немой каверзы. Я тоже получил повод хохотнуть — я вспомнилпричудливую натуру Горкина: даже после жесточайшей пьянки наутро он был как огурчик, еще более бодрым, вертлявым, соленым. Любил вместо похмельной чарки употребить душистый отвар и (что я заметил), намаявшись, находившись, неожиданно предлагал кому-нибудь подстричься. Уговаривал, настаивал, божился. Стриг он самозабвенно. Если не успевал улизнуть Борис, то стриг его втянутую в плечи белую, подростковую макушку. Или обольщенную Тамару, или полуживого заночевавшего собутыльника, или свое отражение в приставном зеркале. Тосковал вслух об американской машинке. Что касается меня, я против колющих предметов в знобких, ходящих ходуном руках Горкина, левши, хорохора, медиума, в детстве — живодера. Тем более нельзя ему доверять голову. Он и не упрашивал, терпел, не навязывался. Только красноватое, плавающее, выжидательное око и наэлектризованность кожи выдавали его мечту завладеть моей головой. На этот раз я ушел невредимый, неуступчивый, неприступный, неравный, из последних сил вежливости симулирующий нездоровье. Глаза бы мои вас не видели. Пора было полакомиться. Бочком, мешкотно, нарочито косолапо, на притворно гнущихся ногах — назад, в свою угловатую “пазуху Христа”. Тут и вышла в коридор в переливчатом, вишневом пеньюаре, пропуская вперед, как кошку, морозный сквозняк, Тамара Павловна, вялая, вывихнутая, выжелченная, с открытыми, пятидесятилетними руками буфетчицы, которые я вчера слюнтяйски лобзал. — Доброе утро, — улыбнулся я, как доброй знакомой. — Доброе утро, — повторила она мою любезную и памятливую усмешку. Сейчас они подстригутся. Ага, бешенство моей тоски. Так бы я назвал то, что периодически служит причиной наших с женой размолвок, декоративных, но от этого не менее ожесточенных, разрешение которых мы оттягиваем силком, упираемся, бычимся. Все равно что на сцене: когда нет содержания, форма раскалена докрасна. Позавчера Татьяна, не очень-то считаясь с моей мрачностью (кто, в конце концов, беременный?), невозмутимо осведомилась: — Ты не хочешь сходить в магазин? Ох уж это “не хочешь”. Ведь знает, что непременно надо. Возмущает невозмутимость. В моем зрении стало красно, я с силой выдернул шнур телевизора, из розетки посыпались искры, изображение клокочущего, политизированного города, который я толькочто ненавидел, поперхнулось, сжалось, как будто кадр переехали танком. Заперся в туалете, сидел, не спуская брюк, на унитазе, баюкая свой гнев. Когда-то гнев считался пороком, плебейством. Рассуждал, пока за дверью не закашляли вороньим горлом (Тамара). Испуганно спустил воду. Вернулся. |