
Онлайн книга «Terra Tartarara. Это касается лично меня»
Несут прославленный твой прах. Между этими датами вмещается расцвет великолепного Мариенгофа. С 26-го года поэта под такой фамилией уже не существует. Есть прекрасный писатель, известный драматург, оригинальный мемуарист, который пишет иногда что-то в рифму — иногда плохо, иногда очень плохо, иногда детские стихи. В стихах 22-го года Хлебников будто предугадал судьбы двух своих молодых друзей, написав: Голгофа Мариенгофа, Воскресение Есенина. Последнего ждали муки страшной смерти, Мариенгоф же благополучно пережил жуткие тридцатые, однако в истории литературы Есенина ждало возвращение, а Мариенгофа — исчезновение. Но достаточно прочесть несколько его строк, чтобы понять, что такая судьба незаслуженна: И числа, и места, и лица перепутал. А с языка все каплет терпкий вздор. Мозг дрогнет, Словно русский хутор, Затерянный среди лебяжьих крыл. А ветер крутит, Крутит, Крутит, Вылизывая ледяные плеши, И с редким гребнем не расчешешь Сегодня снеговую пыль. — На Млечный Путь Сворачивай, ездок, Других по округу Дорог нет. Голос Мариенгофа — ни с кем не сравнимый, мгновенно узнаваемый, мучивший стихи молодежи двадцатых годов невольным мучительным ему подражательством. В области рифмы Мариенгоф — истинный реформатор. Единичные в русской поэзии — до него — опыты с неправильной рифмой скорее случайны. Мариенгоф довел возможности неправильной рифмы до предела. Работой с рифмой характеризуются уже ранние опыты Мариенгофа. Для примера — поэма «Руки галстуком». Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи Белые руки галстуком, А сумерки на воротнички подоконников Клали подбородки грязные и обрюзгшие, И на иконе неба Луна шевелила золотым ухом. При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так. Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме, — «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь все понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения. Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучеием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников». Вторая строфа поэмы: Глаза влюбленных умеют На тишине вышивать Узоры немых бесед, А безумие Нелюбимых поднимается тишины выше, Выше голубых ладоней поднебесья. Первая строка представляет собой оригинальное созвучие с четвертой, вторая с пятой, третья с шестой. Тот же способ рифмовки и в следующей строфе: Прикажет — и лягу проспектом у ног И руки серебряными панелями Опущу ниц — Руно Молчания собирать хорошо в кельи Зрачков сетью ресниц. «Руки галстуком» — не только образец поэтического изящества, поэма пронизана высоким смысловым напряжением. Первая строфа представляет собой риторическое, словно ни к кому не обращенное предложение «обвязать вкруг шеи белые руки галстуком», то есть обнять, подойдя сзади, такой жест со стороны женщины предполагает и прощание, и нежность. Затем рисуется удручающий ландшафт, средь которого возникло это мучительное желание чьих-то белых рук. Строфа вторая рассказывает о том, что влюбленным не обязательны слова, чтобы понять друг друга, их общение, когда «глаза вышивают на тишине узоры немых бесед», — это иная степень понимания. Но безумие меченных неразделенной любовью еще прекраснее, оно в своей мученической красоте поднимается «выше голубых ладоней поднебесья» — выше них только суд Господа. В третьей строфе появляется образ лирической героини, не только одарившей поэта страданием, но и создавшей — как ему кажется — мир для него, на который в середине пятой строфы герой смотрит заплаканными глазами сквозь оконные стекла: Не было вас — и не было сумерек, Не горбился вечер И не качалась ночь. Сквозь окно На улицы, разговаривающие шумом рек, Выплыл глазами оплывшими, как свечи. Затем поэт констатирует течение времени: новое утро, минуты, часы, октябрь, новая зима: Вечер-швейцар В голубой ливрее — подавал Петербургу Огненное пальто зари. Почему у одних глаза швыряются Звездной пургой, А у других не орут даже как автомобильные фонари? И снова голые локти Этого, этого и того дома В октябре зябли, И снова октябрь полировал льдом Асфальтов серые ногти, И снова уплывали часы, как корабли. Кажущееся безумие героя — отстраненно и ясно. Здесь впервые мелькает мысль о никчемности любимой, в глазах которой нет ни звездной пурги, ни даже искусственного света электричества. Поняв это, пережив осень и зиму, весной поэт оживает: Не было вас, и все-таки Стал день, вытекли сумерки, Сгорбился вечер и закачалась ночь — Потому что: время перебирало четки, Дымилось весной, И солнце мякоть снега грызло золотой киркой. (Только не подумайте, что последние две строки рифмуются. Дательный падеж «кирки» имеет прямое отношение к «сумеркам», а тот же падеж «весны» рифмуется со словом «ночь».) Итак, поэт оживает, но лишь для того, чтобы вновь, заразившись прекрасным и жутким чувством, выглядеть в глазах белолицей, но равнодушной и не умеющей полюбить — жалким паяцем: Никнуть кривыми Губами клоуна К лицу белее чем сливки. Спутанной гривой Волн новой любви разлив Топит маяками зажженные луны. Как это тонко — «маяками зажженные луны»! Расчесывая всезнающую голову, поэт рассматривает расширение собственных зрачков в отражении опасной бритвы: Открою у ладони синий желоб — Прольется кипяток, Вольется лед. С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом: Утихни, друг. Прохладен чай в стакане. Осыпалась заря, как августовский тополь. |