
Онлайн книга «Восьмерка»
Он гнал от песни к песне, будто на реке идет сплав и он торопится перепрыгнуть с бревна на бревно, не поскользнуться и не упасть — иначе задавит, утопит. Едва ударив последний аккорд — тем движеньем, которым стряхивают градусник, он тут же, спустя секунду, подхватывал остывающий гитарный звук — так умельцы ловят руками рыбу. И вместе с гитарой опять вздрагивали колокольца на его руках, и следом взвивалась флейта, переливаясь так, словно рассыпала не семь нот, а пригоршни золотой чешуи. «…я за то люблю Ивана, что головушка дырява, — надрывался Прон. — Я за то люблю Сергея, что на глотке узелок!..» Мне вдруг неудержимо захотелось вылезти на сцену и получить сапогом по губам, чтоб хоть как-то быть причастным к этому горю и к этой нежности. Толкнулся было вперед, но невнятное, необъяснимое людское вращенье, напротив, вынесло меня подальше от сцены, и, потеряв шарф, я оказался где-то у стены. Рядом стояла та, с кудряшками. Я молча пристроился рядом с ней — плечом к плечу. Она смотрела на сцену — и в косом блеске софитов золотился ее нежнейший подбородок и ворс свитера. У меня не было сил отвести глаза от этого подбородка. Она посмотрела на меня и сказала: — Я рада! — И я, — сказал я. — Нет, — ответила она, — меня зовут Рада. Я Рада! Я кивнул. — Он как Сашбаш, — сказала Рада, кивая на Прошу. Я уже слышал, что так говорят о нем. …когда Сашбаш выпал из окна и превратился в раздавленную землянику — посреди красного пятна, как в сказке, на ноги встал Проша… Его песнопенья удивляли обилием, как необъятный ромашковый букет. Проша казался многословным, спешащим выговорить сразу несколько словарей — непременный старославянский там мешался с блатным, дырбулщыл встревал в классическую речь, и все это сверху было присыпано рок-н-ролльным, походным разговорником, где вперемешку, как в холщовой сумке, путались косяк, колок, колесо, Игги, Сайгон и Дилан. Причем к Игги он брал в рифму вериги, а где возникал Боб Дилан — появлялся поп с паникадилом. Собратья Проши по перу вечно сочиняли так, словно им было влом найти нужное слово и они довольствовались случайным — едва, на белую нитку, подцепляя строку к строке. Прон же, как Сашбаш, писал четверостишьями, перешитыми тугим и мелким швом. Каждой крепкой рифмой он притоптывал, как сапожком о сапожок, — и еще хватало сил посреди строки пропустить передробь внутренних стихотворных созвучий. Однако все это роскошество нет-нет да и наводило на мысль о том, что Проша, захлебываясь своим словарем, все время желает заговорить и запутать то ли себя, то ли того, кто внимал ему. В каждой его балладе было по три тысячи слов, и пока ты их слушал — они завораживали, но потом, когда хотелось разобраться, о чем все же шла речь, приходилось тянуть песню, как стометровую сеть, — и чего там только не находилось: бутылочное горлышко, мертвая птичка, детская соска, поляна камыша и пуд ряски, оставалось лишь понять, какую рыбу ловил сам Проша, протянув такую снасть. Я слушал его попеременно с Сашбашем — и там, где Сашбаш гнал мою кровь, Проша будто бы выставлял запруды из палого леса, а где от голоса Сашбаша цепенело сердце — Прон загонял по вене пузырьки воздуха, превращая кровоток в ад. После той весны я долго, года три, не встречал его и не видел на сцене, довольствуясь Прошиным голосом, который легко воспроизводился благодаря наличию электричества в моем доме. Зато часто мечтал встретить девушку в кудряшках — единственным, что я смог тогда произнести с ней в разговоре, так и остались две буквы — «и», «я». Но Рада никак не встречалась. Однажды, впрочем, я столкнулся в трамвае с большерукой и большеротой флейтисткой Прони Оглоблина. От неожиданности я сказал ей: «Здравствуйте!» — как будто она могла узнать чудака, стоявшего на одном из ее концертов с шарфом, свисающим по спине. Но она внятно, по буквам и быстро ответила: «Здравствуйте!» Вид у нее был такой, словно она когда-то была медсестрою, а я малолеткой, защемившим то ли руку, то ли голову, — и она нежно выхаживала меня. Но вот я повзрослел, возмужал — а медсестра по-прежнему видит во мне все того же плачущего ребенка. Все это мелькнуло в моей голове, а в ее, скорей всего, нет, и она лишь спрятала свои большие руки и прошла в дальний конец трамвая, очень аккуратно двигаясь, словно боясь задавить пассажиров помельче. Я вдруг понял, почему она стремится куда-нибудь в угол трамвая. Если эта флейтистка встала бы посреди толпы и дождалась, когда новые пассажиры начнут передавать деньги за проезд кондуктору, то кто-нибудь, тронув ее за плечо, непременно сказал бы: «Мужчина, будьте добры… Ой, извините!..» «…но раз тут едет флейтистка, — вдруг нелепо и заполошно решил я, — может, и кудрявая в свитере грубой вязки находится здесь же!» …озирался, пока не проехал свою остановку… Впрочем, этой встречей я, наверное, зацепил какую-то нитку судьбы, потому что уже на следующий день уткнулся в Оглоблю. Проша пил пиво на холодном ветру. Три года назад казалось, что он вот-вот станет настолько вровень, а то и выше Сашбаша, так, что могила прежнего подзарастет травой забвенья, — но, наверное, какая-то сумятица просквозила во временах, и все случилось иначе. …если б я присмотрелся тогда — я б уже в тот день догадался о будущем, но я еще не умел присмотреться… Проня по-прежнему располагался высоко и громоздко в пространстве. Шапка волос его струилась и оползала. Встряхивая головой, он сбрасывал назад волосы с глаз но получалось это совсем ненадолго — спустя секунду опадала одна прядь, другая, потом пышно ссыпалась третья, — и вот снова глаз Прони было не различить. Вокруг него стояли мои товарищи в черной, немаркой одежде — впрочем, привычно грязные, как скоты. Проня шутил. Все громко смеялись. Иногда резко пахло пивом. Мне махнули рукой, я кивнул в ответ, но подойти не захотел — я не люблю этого. Прон заметил меня сам. — Иди сюда, — позвал и, когда я еще был в трех метрах от него, протянул навстречу баклажку пива. Я выпил; показалось, что там слюна. Наверное, пиво было разбавлено чуть больше, чем обычно. — Ты тоже сочиняешь? — сказал Прон, нависая надо мной сначала плечистым телом, а потом носом. — Споешь? В углу дворика, как провинившаяся, стояла гитара. — Нет. Не умею. Не спою. — Отдай тогда, — сказал Прон и, смеясь, забрал у меня баклажку с пивом. На третьем университетском курсе в мою группу угодила она. Кудряшки у нее были все те же, пальтецо по-прежнему короткое, она чуть раздалась в скулах и еще чуть-чуть в бедрах, но мулаточья ее, черноглазая красота оставалась, как и раньше, наглядной, дразнящей. |