
Онлайн книга «Восьмерка»
— Не скучно тут в деревне? — спрашивал отец, чтобы как-то поддержать вечно затеваемый ей разговор. — Знаете, дядя Николай… — начинала она, и было заметно, что слово «дядя» она с удовольствием опустила бы, обращаясь к отцу просто по имени. Я ее ненавидел. — …здесь живет эта Аля, на год меня старше, — продолжала она, произнося слова про «на год старше» так, словно это было со стороны Али то ли очевидным недостатком, то ли неоправданным вызовом. — Она носит такие короткие юбки, дядя Николай! Даже в Москве такие не носят. И прямо смотрела на отца. — Правильно, дочь моя, — хрипло и смачно произносил Корин, входя в избу. — Живи в природе, ходи без юбки. Бабушка Корина в это время безучастно сидела у широкого окна и смотрела на видную из окна реку. Покойный дед Корина водил пароходы, и жена провела многие годы с ним, никогда нигде не работая, но сопровождая мужа в любой качке. Некоторое время с ними плавал и маленький Олег. — Олег, — иногда спрашивала безумная старуха, выпрямляя спину, — что это за пристань? — и кивала острым подбородком на реку. Тринадцатилетняя племянница прыскала со смеху. Мой отец внимательно смотрел на старуху, покатывая в пальцах беломорину. Корин всегда с готовностью отвечал, пользуясь, судя по всему, очередными разоблачениями русской истории в печатной прессе: — Станция Казнь Троцкого, бабушка! Прежнее название Утро Ледоруба. Старуха степенно кивала головой: да-да, я узнала. И вновь смотрела на реку. Она была уверена, что до сих пор плывет на пароходе. — Олег, когда в следующий раз пойдешь на берег — купи мне чурчхелы, здесь очень вкусная чурчхела, — просила она. Отец выходил покурить. Тринадцатилетняя на длинных ногах шла за ним. Я зачарованно смотрел на старуху. В этом доме я засыпал всегда в легком, щекотливом испуге — благо, что спал рядом с отцом, а то меня б давил натуральный ужас. Мы укладывались в летнем, наспех сколоченном из досок пристрое к дому, и пока отец читал, еще было ничего. Но едва он выключал свет, я в оцепенении начинал ждать, что сейчас войдет старуха — и тогда, думал я, нужно будет как можно скорее разбудить отца. Как можно скорее! Только нужно разобраться: сначала разбудить, а потом потянуться и включить ночник? Или сначала включить ночник, а потом начать толкать отца? Зато просыпался я всегда в отличном настроении. На улице пели птицы, разговаривали куры, хвастался петух, качались деревья, хлопал деревянной дверью туалета Корин и что-то весело спрашивал у отца. Отец негромко отвечал. В прощелье под дверями тянуло дымком его беломорины. Спустя время отец звал меня к завтраку. Умываться он меня не просил; помыл ли я руки, тоже не спрашивал. Спрашивала эта, с ногами: — Ты помыл руки? По имени она меня никогда не называла, словно и не знала его. Я не отвечал ей, но не от наглости, а от смущения. Смущался я, даже если мыл руки. Отец и Корин никак не замечали ее вопросы ко мне, хотя она переводила взгляд с одного на другого в поисках поддержки. Старуха ела одна, то ли до, то ли после нас, я никогда не заставал ее за этим занятием. — Бабушка, у тебя ничего не болит? — порой спрашивал Корин с неожиданным участием и даже нежностью в голосе. — Нет! Ничего не болит, — отвечала она беспечным голосом. — Я со-вер-шен-но здорова! Ей было девяносто три года. Уходя после завтрака в огромный, хорошо крытый зимний пристрой к дому, Корин всегда находил там что-то важное. В прошлый раз он глухо поинтересовался у отца откуда-то из глубин темного помещения: — Захар, не сыграешь в этот ящик? Оказалось, что в пристрое спрятано целое пианино, которое не так давно попросили вывезти новые жильцы городской старухиной квартиры. То рыча, то хохоча, Корин с отцом извлекли инструмент на белый свет, поставили ровно посередь двора, на фоне курятника. Пианино даже оказалось относительно настроенным. Следом Корин принес целую кипу запыленных нотных тетрадей с разорванными и перепутанными страницами, на которых надорванный Моцарт все время зарывался меж нетронутого Мусоргского. Отец за час-другой-третий приноровился к инструменту и к вечеру уже играл одной рукой грибоедовский вальс. Когда я забежал в избу попить, старуха, повернув голову в сторону дверей, откуда раздавались чудесные звуки, сидела с прозрачным, печальным и совершенно вменяемым лицом. Я настолько испугался ее прояснившегося рассудка, что, ошарашенный, скорей вышел прочь на цыпочках, забыв о воде. В тени пианино любили прятаться от солнца куры, а на черной полированной спине инструмента так трогательно смотрелись порезанные огурцы, лук и трехлитровая банка самогона, с мутным видом которой у меня с тех ассоциировался полонез Огинского. Когда мы вылезли из пристроя с ароматными автомобильными камерами, тринадцатилетняя, усевшись по-турецки, красила ногти на ногах. — Дочь моя, — сказал Корин, — мы идем вниз по реке путем раскольников. Впрочем, едва ли ты знаешь, кто такие раскольники. Скажем иначе: не хочешь ли ты совершить с нами немедленную прогулку босиком по воде? — Олег, ты же видишь! — она кивнула на свои десять белых пальцев и кисточку, которой старательно возила туда-сюда по мелким, как мышиные зубы, ноготкам. Дядю своего она называла просто Олег. — Вижу, — отвечал Корин. — Но, не осознавая в полной мере связь между красными ногтями и нашей прогулкой, реагирую исключительно на твою интонацию, дочь моя. Итак, мы удаляемся одни, трое мужчин. — …И одна порция пива, — добавил он, прихватывая с собой баклажку с разливной бурдою. Мы спустили черные камеры в прозрачную воду. Отец легко подхватил меня под руки и усадил на одну из них, крутанув вокруг оси. Я засмеялся, потому что солнце щекотно махнуло хвостом по моим щекам. Это было прекрасно: уже не жаркий, пятичасовой, такой милый и лопоухий день, блики на воде, отражение отца то слева, то справа от меня, стремительное скольжение вперед: когда отец толкал колесо, я чуть повизгивал от счастья… …а тут еще смешной Корин! У него никак не получалось с камерой — она то выпрыгивала, то выползала, то выныривала из-под него, и он валился в воду. Видимо, у Корина был серьезно нарушен центр тяжести. Может, он являлся редким обладателем свинцовой головы. Взмахивая руками, с измочаленной бородой и оскаленным в смехе красным ртом он появлялся на поверхности и благим матом ругал свой неподатливый скользкий круг. — Я оседлаю тебя! — рычал Корин. — Я приручу тебя! Отец хохотал. Он так редко смеялся — а тут прямо заходился от смеха. |