Онлайн книга «Лист лавровый в пищу не употребляется…»
|
— И церква есть? — А как же. — Нашей, крепкой веры? — У нас весь юрт старого обряда придерживается. — А больничка имеется? — И амбулатория, и потребительское общество, и кредитное товарищество. У нас одних дворов за полтыщи будет. — Это сколько же народу в селе? Липа по-взрослому поддерживала беседу. Привычно собралась чай пить из блюдца. Но вспомнила советы Виты и стала дуть на ложечку, осторожно вычерпывая кипяток из фарфоровой чашки. — Народу, должно, около пяти тысяч. Вторую школу открыть хотели и окружную больницу, но тут революция. И встала стройка. Зато электростанция неподалёку. Первая в губернии. Я там одно время подвизался. Там и похвальный лист получил, и рекомендацию хорошую. — А чего ж уехал? — О, то история, похожая на многие – не жилось спокойно, характер зубастый. — В трактире подрался? — Да почему в трактире? У нас в станице четыре кабака. Но пьянство среди казаков не уважается. — А телеграф есть? Или станция телефонная? — Почтовая станция есть. — Нет, почтовая не пойдёт. — Почто так? — Да вот хотят определить меня в телефонистки. — Хорошее дело. — Сама решу, без уговоров. А базар у вас имеется? Или ярманка? Липа замерла. Какое село без базара. — Две ярмарки в наших краях. Сорокомученическая и Девятопятницкая. Только, сама посуди, нынче почти заглохла торговля. Разве обмен остался. Барахолка. — А чем торговали? — Всем. Бывало, от соли до леса. И скот, и рыбу, и дёготь. И скобянкой, и по мелочи: коробейным товаром. Овец у нас много, отары до тыщи голов доходят. А лошадей в станице тысячи полторы будет. Казачьи кони, строевые. — Богато живёте. — Не жаловались до недавних времён. И маслобойня своя, и две мельницы. — А дома там какие? — Вот какие возле реки, хоть и на высоком берегу, а стоят на подставцах. А в нашей округе дом прямо на землю ставят. Четыре комнаты у нас. И кухня летняя в две комнаты на курене. Липу раззадоривало спросить, большая ли семья в том доме. Но Филипп и сам начал рассказ об отъезде из станицы. И ложка отложена в сторону. И чай остывал. Затихло звяканье посуды. И, прекратив хлопотать и угощать, Липа – вся внимание, уставилась на Гору, ещё на первых словах его скользя взглядом по ладной, подтянутой фигуре, по мощным плечам и буйной шевелюре на бок. Глаза предательски попались. Смутилась. А подчинившись мягкому уверенному говору, вовлекалась в свет его обычно весёлых карих глаз, так близко, кротко сейчас взглянувших и тут же будто затуманившихся пеленой горькой памяти. — Краснота с восемнадцатого года на Дон заползла. Большевики много станиц прибрали. Кажный день вестовые дурные вести свозили. Ходили невероятные слухи. Будто и Нехаевская под Советами, и Нижнеачинская, и Кобылянская, и Сиротинская, и Григорьевская. А наш юрт всё держался. Где тихо переходили, где с кровью. В Нижнеачинской восстание поднялось, да всё равно не выстояли станичники. Войска с города нагнали, а другие станицы не поднялись в помощь. И у нас сход решил не вмешиваться. Вот дрожь за барахло в куренях и сгубила дело. Тогда ж никто не знал, как обернётся, что Дон весь кровью полит будет и красным сделается. Если вернуть восемнадцатый год, думаю, вышли бы. Но то теперь, когда на комиссаров нагляделись. Нижнеачинская четыре раза из рук в руки переходила и всё ж таки советская власть в ней установилась. Вот оттуда стали к нашему атаману гонцов засылать, не нравилось Советам, что Чершавский юрт особняком стоит. Ревком ихний к нам парламентёров пригонял трижды. На последний раз ультиматум выставили от окружного комиссара. Или к празднику Казанской сами местный ревком выбираете, или они с войском придут и атамана заарестуют. А коли ослушаетесь, ждите в гости карательный отряд. Ну станичники на сходке головы ломали. Откупиться не выйдет, как с царскими приставами выходило. Тут дело откупом не решится, эти всё хотят, не только курень твой со скотом и скарбом, они и тебя самого с животом твоим и мыслями заполучить желают. Атаман наш – бывший войсковой старшина – отставку взял. Станичники просили его председателем избраться. Но тот наотрез. Тогда старики стали другую буйную голову искать. А дело постыдное, все врассыпную. В последний день ультиматума на десятом, поди, сходе порешили: выдвинуть председателем подхорунжего одного, Алексан Глягорьича. В другие бы времена такому в атаманы не выбиться, а тут уломали недотёпу, Слава Богу и Сыну Его. Кому ж карателей захочется кровцой своей угощать. Потом членов ревкома выбрали. Думали, продохнём, перекантуемся. Ан нет. Через ревком стали в станицу всякие пришлые пролезать, да хлебные должности захватывать, и решения такие вредные для общества принялись протягивать, что всем миром потом локти кусали, а отменить не могли. Ревкомовцы принялись обходы по домам делать. Скотину не увели, но пересчитали. И инвентарь переписывали, и надел перемеряли, и оружие на учёт ставили. В хатах запретили портреты царские держать. По станице запретили в погонах казачьих ходить. Потом и до икон добрались. Заволновалось общество. Вроде пока не разор, а прижим. Чего дальше ждать? Старики пытались сдерживать фронтовиков – самых языкастых, наглотавшихся в городе и на фронтах свободы. Да куда там, как удила закусили, не удержишь, что коня, что самого всадника. А тут в один день мальчишки возле церкви в цурки играли и прослыхали кое-что. По хатам бегуть и кричат, церкву, мол, закрывают, попа выгнали из станицы, иконы выбросили. А храм у нас старый, хоть и купленный, привозной. Его общество вскладчину выкупило в слободе Зимовейко и в Чершавскую перевезло прежде рожденья моего. У нас и сосуды серебряные имелись, и Евангелия старинные, и образа древние. Ну, тут с разных сторон станичники к церкви понеслись. И я верхом. |