Онлайн книга «Врачебные хлопоты сударыни-попаданки»
|
— Поля, — выговорила я, — береги его. Слышишь? Она кивнула. — Буду. Я постараюсь, Надя. Не обещаю — я ведь и о себе должна как-то. Но постараюсь. Я ещё с минуту посмотрела на неё. И сказала: — И будешь ли ты — если что — давать мне знать? — Дам. — И если ему… если ему станет худо. Совсем худо. Дашь телеграмму? — Дам. Она встала. У дверей мы постояли с минуту — обе с покрасневшими носами и щеками, обе находили последних слов. — Поля, а когда ты едешь? — Через два дня. Утренним поездом с Варшавского вокзала. — Я приду провожать. Она помолчала. И ответила тихо, без укора: — Не надо, Надя. Прошу тебя. Не приходи. Я… я не выдержу, если ты придёшь. И он не выдержит. Мы и без того едем тяжело. Не приходи. — Хорошо. Не приду. Она наклонилась, поцеловала меня в висок. Я её — в ответ. И ушла. Я закрыла за нею дверь. Постояла минуту, глядя в её сторону, точно ожидая, что она ещё вернётся. Не вернулась. Потом Полина уехала, и я в этот день нарочно отработала на приёме с утра и до вечера, не давая себе ни на минуту присесть, ни на минуту вспомнить, что нынче утром её поезд тронулся с Варшавского, и что сейчас, в эту вот, и эту вот минуту, она с Фёдором Михайловичем проезжает в купе... Глава 50 Дни мои сделались похожи друг на друга. Утром я просыпалась около семи, надевала своё повседневное чёрное платье. Завтракала прямо у себя — у меня для этого была спиртовка, чайник и старая немецкая фарфоровая чашка с трещинкою, какая была памятна мне из Цюриха. Пила крепкий чай с сухариком. Иногда — с маслом. К восьми с четвертью выходила из дому. Шла пешком на Вознесенский — благо ходьбы было около двадцати минут. К девяти была уже в нашей маленькой комнатке для дежурных, переодевалась в белый халат. Принимала больных до часу. Шла обедать в маленькую трактирную, что в нашем же дворе содержала приветливая немка, и где меня уже знали и оставляли пирог. После обеда — снова приём, до семи. Иногда — до восьми, как тот вечер, когда я писала Александру Ефимовичу. К ночи возвращалась к себе. Служанка, всё та же прежняя Маша, забегала ко мне через день и прибиралась — я платила ей с моего жалованья сама, Полина не возражала. Я ужинала — Маша оставляла мне щи в горшочке, на плите. Засыпала рано. Иногда я думала о нём. Иногда — о Поле. Иногда — о Голубеве. Я заметила, что от мыслей о Голубеве у меня внутри делается тёплый комок, и я научилась эти мысли удерживать как можно дольше, когда они приходили, а другие — отпускать. Иногда — приходило письмо. Сначала, в самые первые недели после нашей с ним прощальной сцены, Фёдор Михайлович ещё писал. Сначала — два, три раза в неделю. Потом — один. Я не отвечала ему. Знала по себе, что человек, которому совсем не отвечают, скорее остывает, нежели тот, кому отвечают „по-доброму, но без надежды“. И — пускай он считает меня бессердечной. Бессердечие — выглядит хуже, но даёт скорее остыть. Он остыл. Письма его стали короче. Стали реже. И в одно июньское утро я вдуруг поняла, что не получала от него конвертов уже, должно быть с месяц. Вот и всё. Он отпустил. Я не плакала. Я не радовалась. Ходила на работу. И приходила домой. И опять шла на работу. И — да, в этом я не лгу самой себе, — поняла, что в этой нынешней моей жизни мне, видимо, личного счастья, того самого, какое в романах прежнего века называли „домашним“, какое моя бабушка называла „семейным“, какое мама моя называла „простым“, — мне такого счастья не выпадет. Не потому, что я его недостойна. И не потому, что меня обидели. А потому, что я выбрала иное. |