Онлайн книга «Врачебные хлопоты сударыни-попаданки»
|
Привычный звон. И — тишина. Подождала. Дёрнула ещё. И ещё. Звонила всё громче, всё нетерпеливее. Никаких шагов. Никаких голосов. Тишина. И вот тут — впервые за все эти недели — у меня в груди ёкнуло. Не предчувствие — нет, это было сильнее предчувствия, это была физическая, тяжёлая отдача, будто бы кто-то изнутри ударил меня в самое нутро. Я знала Фёдора Михайловича уже достаточно, чтобы понимать: он не уходит без предупреждения. Не уходит, не оставив записочки. И тем паче — не уходит, когда меня ждёт. Я тронула дверную ручку. Ручка повернулась легко. Дверь была не заперта. И вот в эту минуту у меня в груди ёкнуло уже не один раз и не два. Сердце моё ушло куда-то очень глубоко, ниже желудка, ниже самого пола, — и оттуда уже билось часто и беззвучно, как птица в подвальном окошке. Я толкнула дверь. Вошла. В прихожей было сумрачно, шуба его висела на крюке, как обыкновенно. Часы на стене тикали ровно. Никакого беспорядка. Ничего такого, что бы сразу же бросилось в глаза. — Фёдор Михайлович?.. — позвала негромко. Тишина. — Фёдор Михайлович?.. Прошла в гостиную. Пусто. На столе — мой вчерашний переписанный кусок, на нём — его исчёрканные пометки. Свеча сгорела до самого огарочка. На кресле — недопитая чашка чая, давно остывшего, с заплесневевшею тонкою корочкою сверху. Я почувствовала, как медленно холодеют у меня кончики пальцев. — Фёдор Михайлович! В этот раз я уже сорвалась — почти выкрикнула, не помня себя. И из-за двери в спальню, какой я раньше никогда не отворяла, поскольку не было нужды, — послышался слабый, едва различимый, прерывистый стон. Стон человека, который и не зовёт никого, а просто дышит так, что само дыхание его — стон боли. Я кинулась туда. И вот, как только я толкнула эту дверь и переступила порог, увиденная мною картина так отчётливо выпечаталась в памяти моей, что я и поныне могу её описать с любой подробностью, до завитка узора на покрывале, до пятнышка свечного нагара на простыне. Он лежал в постели, навзничь, одетый, как был накануне, только без сюртука. Лицо его — измождённое, измученное лицо, к которому я так привыкла за эти три недели, — было залито жаром. Жаром не лихорадочно-румяным, а тёмным, мутным, нехорошим. Лоб блестел от пота. Волосы прилипли ко лбу. Дыхание — частое, поверхностное, с лёгким, как будто свистком, призвуком. Я даже сквозь дверной проём слышала этот свисток. Глаза его были полуоткрыты. И смотрели — не на меня. Смотрели куда-то выше меня, в потолок, в какую-то невидимую точку, в которой, должно быть, мелькало уже одно ему ведомое. — Наденька, — выговорил он еле слышно, шевеля сухими, потрескавшимися губами. — Наденька… вы… пришли… — Пришла, Фёдор Михайлович... И в эту минуту — в эту самую минуту, когда я ещё стояла на пороге, не успев ни закрыть за собою двери, ни подойти, ни наклониться, — я с такой ясностью, какая бывает только у врача и у которой нет ни выбора, ни милосердия, поняла, что у меня в руках сейчас не один только больной человек, не один только любимый человек, не один только сын Бога, доверенный мне в эти страшные недели, — но и судьба ещё одного, неродившегося, неоконченного, не успевшего лечь на бумагу романа, который должен — должен — быть закончен через шесть дней. Я стояла и не шевелилась. И сердце моё в подвальном окошке билось часто, часто — как никогда ещё в жизни. |