
Онлайн книга «Том 2. Тихий Дон. Книга первая»
Пантелей Прокофьевич распахнул ворота, и брички одна за другой въехали на баз. С крыльца гусыней поплыла Ильинична, обметая подолом ошлепки навозной грязи, занесенной на порожки. — Милости просим, дорогие сваточки! Сделайте честь нашему бедному куреню! — и она гнула дородный стан. Пантелей Прокофьевич, кособоча голову, широко разводил руками: — Покорнейше просим, сваточки! Проходите. — Он крикнул, чтоб отпрягли лошадей, и пошел к свату. Мирон Григорьевич тер ладонью шаровары, счищая пыль. Поздоровавшись, пошли к крыльцу. Дед Гришака, растрясенный небывалой ездой, приотстал. — Проходите, сваточек, проходите! — упрашивала Ильинична. — Ничего, благодарствуем… пройдем. — Заждались вас, проходите. Зараз веник дам, свату мундир почистить. Пыль ноне, ажник дыхнуть нечем. — Так точно, сушь… Оттого и пыль. Не беспокойтесь, сваха, я вот толечко… — Дед Гришака, кланяясь недогадливой свахе, задом подвигался к сараю и скрылся за крашеным боком веялки. — Привязалась к старику, дуреха! — накинулся Пантелей Прокофьевич, встречая Ильиничну у крыльца. — Он по своей стариковской надобности, а она… тьфу, господи, да и глупая!.. — Я-то почем знала? — смутилась Ильинична. — Должна разуметь. Ну, нечего там. Иди, проводи сваху. За накрытыми столами нетрезвый гуд подвыпивших гостей. Сватов усадили в горнице за стол. Вскоре приехали из церкви молодые. Пантелей Прокофьевич, наливая из четверти, прослезился. — Ну, сваточки, за наших детей. Чтоб оно все по-хорошему, как мы сходились… и чтоб они в счастье и здравии свою жизнь проживали… Деду Гришаке налили пузатую рюмку и вылили половину в рот, залохматевший прозеленью бороды, половину за стоячий воротник мундира. Пили чокаясь. Просто пили. Гомон ярмарочный. Сидевший на самом краю стола дальний родственник Коршуновых, старый атаманец Никифор Коловейдин, поднимая раскляченную руку, ревел: — Горька! — Го-о-рь-ко-а!.. — подхватывали за столом. — Ох, горька!.. — отзывалась битком набитая кухня. Хмурясь, Григорий целовал пресные губы жены, водил по сторонам затравленным взглядом. Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачно жующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба — одним словом. Никифор Коловейдин щерил щербатую пасть, поднимал руку. — Горька!.. — На рукаве его голубого атаманского мундира морщились три золотых загогулины — нашивки за сверхсрочную службу. — Го-о-рь-ка!.. Григорий с ненавистью вглядывался в щербатый рот Коловейдина. У того в порожнюю меж зубами скважину при слове «горько» трубочкой вылезал слизистый багровый язык. — Целуйтесь, тетери-ятери… — шипел Петро, шевеля косичками намокших в водке усов. В кухне Дарья, подпившая и румяная, завела песню. Подхватили. Перекинули в горницу. Вот и речка, вот и мост, Через речку перевоз… Плелись голоса, и, обгоняя других, сотрясая стекла окон, грохотал Христоня: А кто ба нам поднес, Мы ба вы-пи-и-ли. А в спальне сплошной бабий визг: Потерял, растерял Я свой голосочек. И в помощь — чей-то старческий, дребезжащий, как обруч на бочке, мужской голосок: Потерял, ух, растерял, ух, Я свой голосочек. Ой, по чужим садам летучи, Горькую ягоду-калину клюючи. — Гуляем, люди добрые!.. — Баранинки спробуй. — Прими лапу-то… муж, вон он, глядит. — Горь-ка-а-а!.. — Дружко развязный, ишь со свахой как обходится. — Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай… Я, может, стерлядь ем… И буду исть: она жирна-я. — Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем. — Так по зебрам и пошел огонь… — Семен Гордеевич! — А? — Семен Гордеевич! — Да пошел ты! В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять — семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями. Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами. — Круг дайте! Круг! — Потеснитесь, гостечки! — упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы. Григорий, оживившись, мигнул Наталье. — Петро зараз казачка урежет, гляди. — С кем это он? — Не видишь? С матерью твоей. Лукинична уперла руки в боки, в левой — утирка. — Ходи, ну, а то я!.. Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, — выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски. Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб. Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей. Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, — как и все, что он делал. Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга. Бились в казачке и завзятые плясуны и те, которые не умели ног согнуть по-настоящему. Всем кричали: — Не подгадь! — Режь мельче! Ух, ты!.. — Ноги легкие, а зад мешается. — Сыпь, сыпь! — Наш край побивает. — Дай звару, а то я. — Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой! Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо: — Какого года присяги? Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой: — Тридцать девятого, сынок. |