
Онлайн книга «Том 2. Тихий Дон. Книга первая»
— Скажи, что подано! — крикнул Григорий выбежавшей на крыльцо дворовой девке. Вышел пан, окуная усы в воротник енотовой шубы. Григорий укутал ему ноги, пристегнул волчью, обшитую бархатом полсть. — Поогрей его. — Пан указал глазами на рысака. Запрокидываясь с козел, удерживая в натянутых руках тугую дрожь вожжей, Григорий опасливо косился на раскаты, помнил, как по первопутку пан за неловкий толчок сунул ему в затылок крепкий не по-стариковски кулак. Спустились к мосту, и тут, по Дону, Григорий ослабил вожжи, растирая перчаткой охваченные ветровым огнем щеки. До Ягодного долетели в два часа. Пан всю дорогу молчал, изредка стучал согнутым пальцем Григорию в спину: «Останови-и», и делал папироску, поворачиваясь к ветру спиной. Уже спускаясь с горы в имение, спросил: — Рано завтра? Григорий повернулся боком, с трудом разодрал иззябшие губы. — Рлано, — получилось у него вместо «рано». Затвердевший от холода язык будто распух; цепляясь за подковку зубов, выговаривал нетвердо. — Деньги все получил? — Так точно. — За жену не беспокойся, будет жить. Служи исправно. Дед твой молодецкий был казак. Чтоб и ты, — голос пана зазвучал глуше (Листницкий спрятал от ветра лицо в воротник), — чтоб и ты держал себя достойно своего деда и отца. Ведь это отец получил на императорском смотру первый приз за джигитовку? — Так точно: отец. — Ну, то-то, — строго, будто грозя, закончил пан и совсем спрятал в шубу лицо. Григорий с рук на руки передал рысака деду Сашке, пошел в людскую. — Отец твой приехал! — крикнул тот ему вслед, накидывая на рысака попону. Пантелей Прокофьевич сидел за столом, доедая студень. «Под хмельком», — определил Григорий, окидывая взглядом размякшее отцово лицо. — Приехал, служивый? — Замерз весь, — хлопая руками, ответил Григорий и — к Аксинье: — Развяжи башлык, руки не владают. — Тебе попало, ветер-то в пику, — двигая при еде ушами и бородой, мурчал отец. На этот раз он был гораздо ласковее. Аксинье коротко, по-хозяйски, приказал: — Отрежь ишо хлебца, не скупись. Встав из-за стола и отправляясь к двери курить, будто невзначай раза два качнул люльку; просунув под положок бороду, осведомился: — Казак? — Девка, — за Григория отозвалась Аксинья и, уловив недовольство, проплывшее по лицу и застрявшее в бороде старика, торопясь, добавила: — Такая уж писаная, вся в Гришу. Пантелей Прокофьевич деловито оглядел чернявую головку, торчавшую из вороха тряпья, и не без гордости удостоверил: — Наших кровей… Эк-гм… Ишь ты!.. — Ты на чем приехал, батя? — спросил Григорий. — В дышлах, на кобыленке да на Петровом. — Ехал бы на одной, моего бы припрягли. — Не к чему, пущай порожнем идет. А конь справный. — Видал? — Чудок поглядел. Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Аксинья не вмешивалась в разговор, сидела на кровати, как в воду опущенная. Каменно набухшие груди распирали ей створки кофты. Она заметно потолстела после родов, обрела новую, уверенно-счастливую осанку. Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубаху рассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей. — Помру с тоски… Как я одна буду? — Небось, — таким же шепотом отзывался Григорий. — Ночи длинные… дитё не спит… Иссохну об тебе… Вздумай, Гриша, — четыре года! — В старину двадцать пять лет служили, гутарют. — На что мне старина… — Ну, будя! — Будь она проклята, служба твоя, разлучница! — Приду в отпуск. — В отпуск, — эхом стонала Аксинья, всхлипывая и сморкаясь в рубаху, — покеда придешь, в Дону воды много стекет… — Не скули… Как дождь осенью, так и ты: одно да добро. — Тебя б в мою шкуру! Уснул Григорий перед светом. Аксинья покормила дитя и, облокотившись, не мигая, вглядывалась в мутно черневшие линии Григорьева лица, прощалась. Вспомнилась ей та ночь, когда она уговаривала его в своей горнице идти на Кубань; так же, только месяц был да двор за окном белел, затопленный лунным половодьем. Так же было, а Григорий сейчас и тот и не тот. Легла за плечи длинная, протоптанная днями стежка… Григорий повернулся на бок, сказал внятно: — На хуторе Ольшанском… — и смолк. Аксинья пробовала уснуть, но мысли разметывали сон, как ветер копну сена. Она до света продумала об этой бессвязной фразе, подыскивая к ней отгадку… Пантелей Прокофьевич проснулся, лишь чуть запенился на обыневших окнах свет. — Григорий, вставай, светает! Аксинья, привстав на колени, надела юбку; вздыхая, долго искала спички. Пока позавтракали и уложились — рассвело. Синими переливами играл утренний свет. Четко, как врезанный в снег, зубчатился плетень, и, прикрывая нежную сиреневую дымку неба, темнела крыша конюшни. Пантелей Прокофьевич отправился запрягать. Григорий оторвал от себя исступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой и остальными. Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать. Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню. — Садись в сани! — крикнул отец, трогая лошадей. — Не, верхом я. Григорий с рассчитанной медленностью затягивал подпруги, садился на коня и разбирал поводья. Аксинья, касаясь пальцами его ноги, часто повторяла: — Гриша, погоди… что-то хотела сказать… — И морщилась, вспоминая, растерянная, дрожащая. — Ну, прощай! Дитё гляди… Поеду, а то батя вон где уж… — Погоди, родимый!.. — Аксинья левой рукой хватала холодное стремя, правой прижимая завернутого в полу ребенка, и глядела ненасытно, и не было свободной руки, чтобы утереть слезы, падавшие из широко открытых немигающих глаз. На крыльцо вышел Вениамин. — Григорий, пан зовет. Григорий выругался, взмахнул плетью и поскакал со двора. Аксинья бежала за ним следом, застревая в сугробах, засыпавших двор, и неловко вскидывая обутыми в валенки ногами. На гребне Григорий догнал отца. Крепясь, оглянулся. Аксинья стояла у ворот, прижимая к груди закутанного в полу ребенка, ветер трепал, кружил на плечах ее концы красного шалевого платка. Григорий поровнялся с санями. Поехали шагом. Пантелей Прокофьевич повернулся спиной к лошади, спросил: |