
Онлайн книга «Том 2. Тихий Дон. Книга первая»
Все ждет она, поджидает — с далекого края Когда ж ее милый казак-душа прилетит. И многие голоса хлопочут над песней. Оттого и густа она и хмельна, как полесская брага. А там, за горами, где вьются метели, Зимою морозы лютые трещат. Где сдвинулись грозно и сосни и ели, Казачьи кости под снегом лежат. Рассказывают голоса нехитрую повесть казачьей жизни, и тенор-подголосок трепещет жаворонком над апрельской талой землей: Казак, умирая, просил и молил Насыпать курган ему большой в головах. Вместе с ним тоскуют басы: Пущай на том на кургане калина родная Растет и красуется в ярких цветах. У другого огня — реже народу и песня иная: Ах, с моря буйного да с Азовского Корабли на Дон плывут. Возвертается домой Атаман молодой. У третьего, поодаль, огня, покашливая от дыма, вяжет сотенный краснобай замысловатые петли сказки. Слушают с неослабным вниманием, изредка лишь, когда герой рассказа особенно ловко выворачивается из каверз, подстроенных ему москалями и нечистой силой, в полосе огня мелькнет чья-нибудь ладонь, шлепнет по голенищу сапога, продымленный, перхающий голос воскликнет восхищенно: — Ах, язви-разъязви, вот здорово! И снова — текучий, бесперебойный голос рассказчика… …Через неделю после того как полк пришел на лунки, есаул Попов позвал сотенного коваля и вахмистра. — Кэк кони? — к вахмистру. — Ничего, ваше благородие, очень приятно даже. Желобки на спинах посравняли. Поправляются. Есаул в стрелку ссучил черный ус (отсюда и прозвище — Черногуз), сказал: — Прикэз от кэмэндира пэлка пэлудить стремена и удила. Будет вэсэчэйший смэтр пэлку. Чтэбы все было с блэскэм: чтэ седлецо, чтэ все эстэльное. Чтэбы на кэзэков было любо, мило-дэрэго глянуть. Кэгда, брэтец ты мой, будет гэтово? Вахмистр глянул на коваля. Коваль глянул на вахмистра. Оба глянули на есаула. Вахмистр сказал: — Либо что к воскресенью, ваше благородие? — И почтительно тронул пальцем собственный заплесневелый в табачной зелени ус. — Смэтри у меня! — грозно предупредил есаул. С тем и ушли вахмистр с ковалем. С этого дня начались приготовления к высочайшему смотру. Иванков Михаил, сын каргинского коваля, — сам знающий коваль, — помогал лудить стремена и удила, остальные сверх нормы скребли коней, чистили уздечки, терли битым кирпичом трензеля и металлические части конского убора. Через неделю полк блестел свеженьким двугривенным. Лоснилось глянцем все, от конских копыт до лиц казаков. В субботу командир полка полковник Греков смотрел полк и благодарил господ офицеров и казаков за ретивую подготовку и бравый вид. Разматывалась голубая пряжа июльских дней. Добрели от сытых кормов казачьи кони, лишь казаки сумятились, червоточили их догадки; ни слуху ни духу про высочайший смотр… Неделя шла в коловертных разговорах, гоньбе, подготовке. Бревном по голове приказ — выступать в Вильно. К вечеру были там. По сотням второй приказ: убирать в цейхгауз сундуки с казачьим добром и приготовиться к возможному выступлению. — Ваше благородие, к чему ба это? — изнывали казаки, выпытывая у взводных офицеров истину. Офицеры плечиками вздергивали. Сами за правду алтын бы заплатили. — Не знаю. — Маневры в присутствии государя будут? — Неизвестно пока. Вот офицерские ответы казакам на усладу. Девятнадцатого июля вестовой полкового командира перед вечером успел шепнуть приятелю, казаку шестой сотни Мрыхину, дневалившему на конюшне: — Война, дядя! — Брешешь?!. — Истинный бог. А ты цыц! Наутро полк выстроили дивизионным порядком. Окна казарм тускло поблескивали пыльным разбрызгом стекол. Полк в конном строю ждал командира. Перед шестой сотней — на подбористом коне есаул Попов. Левой рукой в белой перчатке натягивает поводья. Конь бочит голову, изогнув колесистую шею, чешет морду о связку грудных мускулов. Полковник вывернулся из-за угла казарменного корпуса, боком поставил лошадь перед строй. Адъютант достал платок, изящно топыря холеный мизинец, но высморкаться не успел. В напряженную тишину полковник кинул: — Казаки!.. — и властно загреб к себе общее внимание. «Вот оно», — подумал каждый. Пружинилось нетерпеливое волнение. Митька Коршунов досадливо толкнул каблуком своего коня, переступавшего с ноги на ногу. Рядом с ним в строю в крепкой посадке обмер Иванков, слушал, зевласто раскрыв трегубый рот с исчернью неровных зубов. За ним жмурился, горбатясь, Крючков, еще дальше — по-лошадиному стриг хрящами ушей Лапин, за ним виднелся рубчато выбритый кадык Щеголькова. — …Германия нам объявила войну. По выровненным рядам — шелест, будто по полю вызревшего чернобылого ячменя прошлась, гуляя, ветровая волна. Вскриком резнуло слух конское ржанье. Округленные глаза и квадратная чернота раскрытых ртов — в сторону первой сотни: там, на левом фланге, заржал конь. Полковник говорил еще. Расстанавливая в необходимом порядке слова, пытался подпалить чувство национальной гордости, но перед глазами тысячи казаков — не шелк чужих знамен, шурша, клонился к ногам, а свое буднее, кровное, разметавшись, кликало, голосило: жены, дети, любушки, неубранные хлеба, осиротелые хутора, станицы… «Через два часа погрузка в эшелоны». Единственное, что ворвалось в память каждому. Толпившиеся неподалеку жены офицеров плакали в платочки, к казарме ватагами разъезжались казаки. Сотник Хопров почти на руках нес свою белокурую беременную польку-жену. К вокзалу полк шел с песнями. Заглушили оркестр, и на полпути он конфузливо умолк. Офицерские жены ехали на извозчиках, по тротуарам пенилась цветная толпа, щебнистую пыль сеяли конские копыта, и, насмехаясь над своим и чужим горем, дергая левым плечом так, что лихорадочно ежился синий погон, кидал песенник-запевала охальные слова похабной казачьей: Девица красная, щуку я поймала… Сотня, нарочно сливая слова, под аккомпанемент свежекованных лошадиных копыт, несла к вокзалу, к красным вагонным куреням лишенько свое — песню: Щуку я, щуку я, щуку я поймала. Девица красная, уху я варила. Уху я, уху я, уху я варила. От хвоста сотни, весь багровый от смеха и смущения, скакал к песенникам полковой адъютант. Запевала, наотлет занося, бросал поводья, цинично подмигивал в густые на тротуарах толпы провожавших казаков женщин, и по жженой бронзе его щек к черным усикам стекал горький полынный настой, а не пот. Девица красная, сваху я кормила… |