
Онлайн книга «Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку»»
— Это как… с поведением? — А так: водили меня два кавалера под руки, сам уже не ходил. А он-то — боялся. В митавской остерии хотел стул от меня брать, так я обернулся скоро и… Так в стенку его вклеил, что он даже мякнул! — Про кого говоришь-то? — спросил Сумароков. — Чуть что, бывало, — продолжал Жолобов, — я его бить! Ботфорты ношены дал. «Чини!» — говорю. Уж не знаю, сам ли чинил или на сторону давал, только вернул, гляжу — чинены! — Да о ком ты это! — заорал Шубин. — Да все о нем… о Бирене, что с Анной живет чиновно. — А-а-а, — догадался Шубин, зевнув протяжно. Елизавета ему изюминку туда — раз! — А эта небось слаще, Алешенька? — Тьфу! — сплюнул Шубин. — Разливай. Вино не берет меня. — Дурной башке и хмель не брат, — заметил Столетов. Шубин, не долго думая, треснул поэта в ухо. — Верно, Ляксей, — подзадорил его Балакирев. — Чтобы чужие тебя боялись, надо поначалу своих отлупцевать… И, развернувшись, сшиб с лавки хирурга. Лесток залетел под стол — кусил цесаревнина фаворита за ногу. Шубин от боли подскочил — стол опрокинул. Попадали тут и потухли свечи. В темноте визжала цесаревна Елизавета: — Ой, мамоньки мои! Да кто ж это щекотит так меня?.. Кое-как угомонились. На дворе звонко запел петух. — Не в пору запел, — заметил строгий Сумароков. — Видать, будут от государя указы новые.. Двери захлопали, и — на помине легок — вошел император. Оглядел пьяную компанию, сказал: — Тетушка, изгони всех. Скучаю вот. Тебя видеть приехал… * * * — Надобно нам, — рассуждали верховники, — уже не о новых викториях мыслить, а удержать хотя бы то, что от прежних викторий осталось. Россия сильна мужиком и хлебом! А налоги безжалостны столь изнурили Русь, что платить мужик более не способен. Передых ему надобен! Мужик и солдат, как душа и тело наши, — едины: не будь крепкого мужика на Руси, кто же тогда Россию оборонит от врагов наших?.. И недоимки мужикам министры в царствование Петра II скостили, а офицеров, кои палками налог выколачивали, из деревень убрали. Вроде и полегчало. Русь передохнула. Замычали на пажитях коровенки, пошли стрелять в пику овсы, зацветала гречиха. Мужик торговал с мужиком, деревня с деревней, город с городом, губерния с губернией. Жить на Руси стало вольготнее… Князь Дмитрий Голицын дела мужицкие (дела хлопотные и нудные) к своим рукам в Совете прибрал, а помогал ему в этом Анисим Маслов, секретарь. Бывало, с разбегу спотыкалось перо в руке князя Голицына, впадал он в неистовство над бумагой казенной: — Гофгерихтер, плени-потенционал, обер-вальдмейстер, фельдцейхмейстер… К чему, — вопрошал старый князь, — ломаем и портим язык природный? Устоял он противу татар, так неужто ныне от немчуры погибнет? Скажи мужику нашему: старший лесник или начальник дела пушечного — и он поймет! А на таких словах и мне трудно языка не сломать. Оберегать надобно, яко от язвы поганой, язык российский ото всех словес чужеземных, кои простонародью нашему противны и невнятны… Но это не значило, что у Голицына не было друзей-иностранцев. Генрих Фик, камералист известный, частенько гостил в селе Архангельском. Пронырлив и вездесущ, на русской каше вскормлен, на русских сивухах вспоен. Ныне — Коммерц-коллегии вице-президент, а президентом в ней — барон Остерман От князя Голицына, после речей высоких о правленье коллегиальном, едет Фик к дому Стрешневых. От самого крыльца дух не перевести от жары, все щели в доме забиты — хоть парься с веником. А барон — в халаю ватном, ноги под пледом, глаза за козырьком зеленым. И никак Генриху Фику до глаз президента Коммерц-коллегии не добраться, чтобы заглянуть в них — какие они?.. — Барон, — спросил Фик, важничая, — не пора ли попросить Блументроста, чтобы глаза он вам вылечил? — Теперь болят ноги, — простонал Остерман. — Я страдаю… Фик взялся за коляску и вежливо покатал барона по комнатам: — Подагрические изъяны лечит Бидлоо, а вы никогда не лечитесь… Вы и встать не можете, барон? Ах, бедняжка! Скажите по совести: если я подожгу ваш дом, сумеете вы из него выскочить? Остерман резко застопорил коляску: — Зачем вы пришли ко мне, Фик? — Василий Татищев, что ныне состоит при Дворе монетном, сочинил проект — о заведении на Руси школы похвальных ремесел… — Бред! — сказал Остерман. — Еще что? — Школа ремесел должна быть при Академии. — Разве не нужны России токари и ювелиры, граверы и повара? — Россия, — отвечал Остерман, — в хроническом оцепенении варварства, и своих ремесел ей не видать. Русские ленивы, они сами не захотят учиться. Все произведения ремесел должно ввозить из Европы… Еще что у вас, Генрих? Фик — назло Остерману — перешел на русский язык: — Заслоня народ от просвещения выгод, можно ли, барон, попрекать его в варварстве? — спросил Фик. — Генрих, не забывайте, что я болен… Фик ушел, а Марфа Ивановна нахлобучила на голову мужа, на парик кабинетный, еще один парик — выходной, парадный. — Так тебе будет теплее, — сказала заботливая баронесса. — Марфутченок? — умилился Остерман. — Миленький Марфутченок, как она любит своего старого Ягана… — Ведаешь ли, кто пришел к нам? — ласково спросила жена. — Конечно, Левенвольде! До чего же был красив этот негодник Левенвольде — глаз не оторвать… Рука вице-канцлера лежала на ободе колеса: синеватая, прозрачная, на крючковатом пальце броско горел перстень. Левенвольде изящно нагнулся и с нежностью поцеловал руку барона. — Я только что от женщины, — сказал он бархатно, подымая глаза. — Но общение с вами мне дороже красавицы Лопухиной! Остерман притих под одеялами. Подбородок его утопал в ворохе лионских косынок. В духоте прожаренных комнат плыл чад. Билась на лбу вице-канцлера выпуклая жила. Он ничего не ответил. — Мы, иностранцы, — заговорил Левенвольде далее, — уже давно не видим в России того, что всегда выделяло ее из других государств… — Чего же ты не видишь, мой мальчик? — Тирании самодержавия, — четко отвечал курляндец (Остерман промолчал). — Россия склонна к олигархии. А это… не опасно ли? — Опасно… для кого? — спросил Остерман. — Для нас, связавших свои судьбы с русскими варварами. Долгорукие и Голицыны не потерпят возле себя гения вестфальдца Остермана — не так ли? Остерман снял со лба козырек, бросил его на стол. Левенвольде чуть ли не впервые увидел глаза Остермана — бесцветные, словно у младенца, покинувшего утробу, почти без ресниц. — Дитя мое, — тихо засмеялся Остерман. — О чем вы говорите? Разве в России могут быть партии? Русские люди — недоучки, и Петр Великий был прав, называя русский народ детьми. |