
Онлайн книга «Битва железных канцлеров»
– Доведет она вас до греха. Так вытряхнет, что пойдете по миру, и я пойду с вами. Да вы на себя-то гляньте… хорош жених! Ежели корка попадется, и тую прожевать не можете. А тут эдакий орех с изюмом… вот ужо, она спляшет на вашей лысине! Вскоре князь заметил в отношении к нему императора некоторую фривольность, какой не замечал ранее. Не называя Надин по имени, Александр II давал странные советы: – Я бы на вашем месте не задумывался! А присутствие молодой женщины украсит церемонии дипломатического корпуса… Из Средней Азии поступали сообщения – генерал Черняев замышлял поход на Чимкент. Англичане быстро пронюхали об этом, и в салоне появился лорд Нэпир, которым можно было залюбоваться; стройный, голубоглазый джентльмен, он получил воспитание в Мейнингене, склад ума имел несколько педантичный, но держался, как независимый «викторианец», уже положивший в карман полмира. Нэпир начал издалека: – Ваш русский Кортец, генерал Черняев, кажется, сильно заинтересован делами в Кокандском ханстве? Горчаков сделал отрицательный жест: – Только, ради бога, не говорите, что мы идем отвоевывать у вас Индию! Стоит нашим солдатам чуточку загореть на солнце, как в Лондоне сразу называют нас конкистадорами… Мы ведь не ведем колониальной политики! – Но ваше стремление со времен Петра Первого к расширению стало уже хроническим и… опасным. На опыте своей страны я знаю, как это трудно – уметь остановиться. Допускаю, что вам предел знаком, но знают ли предел ваши генералы? – В чем вы нас подозреваете? – оскорбленно вопросил Горчаков. – У нас в России есть такие места, где еще не ступала нога человека, и мы, русские, все еще надеемся встретить в Сибири живого мамонта. Неужели в мудрой Англии думают, что Россия озабочена приращением земельных пространств? – Вы и так безбожно распухли, – съязвил Нэпир. – Наша опухоль – наследственная, в отличие от вашей – всегда чужой, развитой в меркантильных интересах… Кажется, назревал поединок интеллекта двух школ – Мейнингенской и Лицейской, но тут Горчаков заметил Тютчева, который с потерянным видом появился среди всеобщего оживления, и Горчаков, почуяв неладное с поэтом, оставил Нэпира. – Что с вами, друг мой? – спросил он Тютчева. * * * Два месяца назад Леля родила ему последнего ребенка, и Тютчев дал ему, как и другим детям от Лели, свою фамилию (фамилию, но без герба). А теперь она умирала… умирала на старой даче Ораниенбаума, в конце тишайшей улочки. Весь день она лежала в забытьи, И всю ее уж тени покрывали, Лил теплый летний дождь – его струи По листьям весело звучали. И вот, как бы беседуя с собой, Сознательно она проговорила: – О, как все это я любила. Ее не стало, а дождь продолжал шуметь в листве старых деревьев, и тут он понял, что все кончено. Нет в мире никаких трагедий. Есть только одна трагедия – это смерть! Возле любимой женщины, медленно остывающей на плоском столе, он в горячке написал письмо жене, а что написал – не помнил… Вздрагивая, он вложил в руку Лели свечу. Раскаленный воск сбегал на ее пальцы, но ей уже не было больно. Горчаков через несколько дней навестил поэта на Коломенской улице. В убогой квартире вице-канцлер погладил головы детишкам – тютчевским (по фамилии, но без герба). Поэт лежал на кушетке, его знобило. Он сказал: – А что произошло? Неужели она умерла? Да, да, я знаю, это я виноват… О, как она, бедная, страдала от своего двойственного положения! Мы, мужчины, этого не понимаем. Но ради любви ко мне она сознательно пошла на позор. А в результате чахотка… А я жив. Зачем? Кто-то появился за спиной Горчакова, потому что взгляд Тютчева вдруг обрел особую остроту. Горчаков обернулся: в дверях стояла жена поэта. Вице-канцлер встал и отвесил женщине нижайший поклон. Она сказала: – Я сегодня же увезу тебя, Федор, из России… Тютчев снова оказался в кругу семьи, а дочери, как и жена, с благородным тактом делали все, чтобы он забыл о могиле, которую поливали серые петербургские дожди. Поэта, будто ребенка, нуждавшегося в развлечениях, сажали с поезда на поезд, с парохода на пароход, его перемещали из одного отеля в другой. Тютчев был тих и покорен, безответно погруженный в самого себя. Он прижался – всей душою! – к тому праху, что остался на родине. Глазами слепца Тютчев озирал ярчайшие краски божественной Ниццы; из груди его, трагически умолкнувшей, вдруг вырвалось, словно стон, откровенное признание: О, этот Юг! О, эта Ницца! О, как их блеск меня тревожит! Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет – и не может, Нет ни полета, ни размаха — Висят поломанные крылья, И вся она, прижавшись к праху, Дрожит от боли и бессилья… Горчаков встретил его в сытой чопорной Женеве. – Пережить – не значит жить, – сказал поэт. – Для меня все уже кончилось… навсегда. А для вас? – И для меня кончается, – ответил Горчаков. Вокруг них сгущалась старческая пустота. – Прошу вас – только не молчите. Понимаю, что многое закончилось, но о политике-то вы говорить можете… – О ней могу. – Так скажите, ради чего все эти марши средь оазисов пустыни? Что вам там надо? Неужели хлопок? – Нет, не ради хлопка наши генералы самочинствуют в этом пекле. Я и сам не всегда понимаю, что творится за Оренбургом. Там вроде бы политическое единоборство с Англией сомкнулось с целями улучшения границ. Военный министр Милютин считает, что виноваты сами англичане! Своей подозрительностью к нашей политике они и толкают наших генералов на закрепление стратегических рубежей. – Значит, чистая стратегия? – Нет, и экономика. Даже хлопок… Они вышли на улицы Женевы, спустились к озеру. – Когда я был в Мюнхене, – рассказывал Тютчев, – профессор Блунчли сказал мне о Бисмарке так: «Мы, немцы, обожаем насилие даже в том случае, если его творят над нами. Во времена политических бессилий в нас проступают черты философского идеализма, но стоит нас вооружить и ударить в барабаны, как вы не узнаете тихих пивоваров и башмачников: в них пробуждается древний дух варваров…» Вот так-то, любезный князь! Вам не страшно? – спросил он Горчакова. – Нет, – спокойно ответил тот. * * * Снова Петербург, снова Певческий мост… – Итак, – сказал Горчаков, – я весь внимание. Граф Кейзерлинг оказался тощим высоким человеком в форменном сюртуке; волосы уже седые; улыбка очень мягкая. – В старом Ревеле, где я предводителем эстляндского дворянства, многое осталось от цеховых предрассудков. Столяр, делающий стулья, уже не будет мастерить стол, а делающий столы не сделает вам стула. Я палеонтолог, но из цеха чистой науки решил постучаться в чужой мир политики… |