
Онлайн книга «Кюхля»
Но Пушкин уже хохотал, вертелся вокруг него, щекотал его и тормошил. Он всегда был таким, когда немного смущался. – Пьер, – кричал он Каверину, – Пьер, будь моим секундантом! Сейчас здесь будет дуэль. Каверин засмеялся глазами, потом мгновенно сделал «гром и молнию»: перекосил лицо и открыл рот. «Гром и молния» был его любимый фокус. Он вышел из-за стола. Пьяный, он держался на ногах крепко, но слишком прямо. В полуулыбке приоткрылись его белые зубы. Так он прошелся вокруг комнаты легкой танцующей походкой. Остановился и запел грустно, и весело, и лукаво: Ах, на что было огород городить, Ах, на что было капусту садить. И присел и начал выкидывать ногами. Черный гусар забыл о Пушкине и тянулся к Каверину: – Эх, Пьер, Пьер, душа ты моя геттингенская. А Каверин подошел и хлопнул его по плечу: – Тринкену задавай! Шамбертень пей – хорош! Кюхля охмелел. Ему было грустно необыкновенно. Он чувствовал, что сейчас расплачется. – Влюблен, влюблен, – говорил, глядя на него, низенький широкоплечий гусар. – Сейчас плакать начнет. Он незаметно подливал ему вина. Кюхля плакал, говорил, что презирает вполне низкую вещественность жизни, и жаловался, что его никто не любит. Низенький на него подмигивал. Кюхля видел это, и ему было немного стыдно. Огни свеч стали желтыми – рассветало. За столом гусары задумались. Пушкин уже не смеялся. Он сидел в углу и разговаривал тихо с бледным гусаром. Лоб гусара был высокий, глаза холодные, серые. Улыбаясь язвительно тонкими губами, он в чем-то разуверял Пушкина. Пушкин был сумрачен, закусывая губы, поглядывал на него быстро и пожимал плечами. Кюхля только теперь заметил гусара. – Это был Чаадаев, гусар-философ. Он хотел подойти к Чаадаеву поговорить, но ноги его не держали, а в голове шумело. Пора было расставаться: Каверин налил всем по последнему стакану. – За Кюхельбекера. Принимаем в нашу шайку. Выпьем за дело общее, res publica… [8] Он выпил, потом вынул вдруг саблю из ножен и пустил ее в стену. Клинок вонзился в дерево, трепеща. Каверин засмеялся счастливо. На улице было прохладно и сыровато. Деревья аллей были свежи и мокры. Хмель довольно быстро прошел. Было утро, легкая пустота в голове и усталость. Пушкин спросил Кюхлю: – Правда хорошо? – Слишком пьяно, – мрачно ответил Кюхля. – Они насмешники. Он помнил, как низенький гусар подмигивал, и ему было тяжело. Пушкин остановился с досадой. Он посмотрел на бледное, вытянутое лицо друга и со злостью сказал, прижимая руку к груди: – Тяжелый у тебя характер, брат Кюхля. Кюхля посмотрел на него с упреком. Пушкин говорил жестко, как старший: – Люблю тебя, как брата, Кюхля, но, когда меня не станет, вспомни мое слово: ни друга, ни подруги не знать тебе вовек. У тебя тяжелый характер. Вильгельм вдруг повернулся и побежал прочь от Пушкина. Тот растерялся, поглядел ему вслед и пожал плечами. Больше к гусарам Кюхля не ходил. X
Последний месяц перед окончанием Лицея все чувствовали себя уже по-иному, жили на месяц вперед; появилась даже некоторая отчужденность. Князь Горчаков был изысканно обходителен со своими товарищами, его легкая прыгающая походка стала еще развязнее, он уже воображал себя в великосветской гостиной и, прищурясь, сыпал бонмо, репетируя свое появление в свете. Пушкин ходил встревоженный, Корф был деловит, и только обезьянка Яковлев был все тот же, паясничал и пел романсы. В саду вечером разговаривали о будущем – о карьере. – Ты, Лисичка, куда собираешься после окончания? – спросил покровительственно Корф. Корф все это время вертелся около Горчакова и перенял у него снисходительный тон. – В Департамент народного просвещения, – пискнул Комовский. – Мне обещано место столоначальника. – А я в юстицию, – сказал Корф. – В юстиции карьера легче всего. – Особенно если польстить где надо, – сказал Яковлев. Горчаков молчал. Все в Лицее знали, что он идет по иностранным делам. Связи у Горчакова были высокие. – Эх вы, столоначальники, – сказал быстро Пушкин. – Я в гусары пойду. Охота за столом сидеть. А вот Илличевский, верно, по финансовой части пойдет. Все захохотали. Илличевский был скуп. Он ответил обиженным голосом: – Не всем же гусарами быть. Кой-кому придется и потрудиться. Молчали только Пущин и Кюхля. – А куда же ты, Пущин? – спросил Корф, все так же покровительственно. – В квартальные надзиратели, – сказал Пущин спокойно. Лицеисты засмеялись. – Нет, серьезно, – приставал Корф, – ты куда определиться думаешь? – Я и говорю серьезно, – ответил Пущин, – я иду в квартальные надзиратели. Все засмеялись. Вильгельм с недоумением смотрел на Пущина. – Всякая должность в государстве, – медленно сказал Пущин и обвел всех глазами, – должна быть почтенна. Нет ни одной презренной должности. Нужно своим примером показать, что не в чинах и не в деньгах дело. Корф растерянно смотрел на Пущина, ничего не понимая, но Горчаков, прищурясь, сказал ему по-французски: – Но, значит, и должность лакея почтенна, и, однако же, вы не захотели бы быть лакеем. – Есть разные лакеи, – сухо ответил Пущин. – Лакеем царским почему-то не почитается быть обидным. Горчаков усмехнулся, но промолчал. – А вы? – обернулся он к Вильгельму несколько иронически. – Вы куда собираетесь? Вильгельм посмотрел растерянно на Горчакова, Пушкина, Комовского и пожал плечами: – Не знаю. XI
8 июня 1817 года. Ночь. Никому не спится. Завтра прощание с Лицеем, с товарищами, а там, а там… Никто не знает, что там. За стенами Лицея какой-то темный воздух, тонкая розовая заря горит, звуки, что-то сладкое и страшное, мелькает женское лицо. Кюхля не спит, как все, он сидит один. Сердце его бьется. Глаза сухи. Неясный страх тревожит его воображение. Стук в дверь. Входит Пушкин. Он не смеется, как всегда. Глаза его почему-то полузакрыты. – Я тебе на память написал, Вильгельм, – говорит он тихо. – «Разлуку». – Голос его тоже другой, глуховат и дрожит. – Прочти, Александр, – оборачивается к нему Кюхля и смотрит на него с непонятной тоской. Александр читает тихо и медленно: |