
Онлайн книга «Смерть Вазир-Мухтара»
— И тем больше не хотели меня. Я действительно несвятостью моего житья не приобрел себе права продолжать дружбу с пустынниками. Чаадаев сморщился. — Не в том дело, дело в том, что я болен. — Да, вы бледны, — сказал рассеянно Грибоедов. — Воздух здесь несвеж. Чаадаев откинулся в креслах. — Вы находите? — спросил он медленно. — Редко проветриваете. Впрочем, я, может быть, отвык от жилья. — Не то, — протянул Чаадаев, задыхаясь, — я, что же, по-вашему, бледен? — Слегка, — удивился Грибоедов. — Я страшно болен, — сказал упавшим голосом Чаадаев. — Чем же? — У меня обнаружились рюматизмы в голове. Вы на язык взгляните, — и он высунул гостю язык. — Язык хорош, — рассмеялся Грибоедов. — Язык-то, может быть, хорош, — подозрительно поглядел на него Чаадаев, — но главное, это слабость желудка и вертижи. Всякий день встаю с надеждой, — ложусь без надежды. Главное, разумеется, диета и правильная жизнь. Вы по какой системе лечитесь? — Я? По системе скакания на перекладных. То же и вам советую. Если вы чем и больны, так гипохондрией. А начнете подпрыгивать да биться с передка на задок, у вас от этого противоположного движения пройдут вертижи. — Гипохондрия-то у меня прошла, у меня… — протянул Чаадаев и вдруг всмотрелся в гостя. Он опять засмеялся. — Все это глупости, любезный Грибоедов, я вас мучаю такими мизерами, что, право, смешно и глупо. Вы откуда и куда? — Я? — удивился слегка Грибоедов. — Я из Персии и везу в Петербург Туркменчайский мир. — Какой это мир? — легко спросил Чаадаев. — Мир? Но Туркменчайский же. Неужели вы о нем не слыхали? — Нет, я ведь никого не принимаю, только abbe Барраль ко мне иногда заходит. Газет я не читаю. — Вы, чего доброго, не знаете, пожалуй, что у нас война с Персией? — спросил чем-то довольный Грибоедов. — Но ведь у нас, кажется, война с Турцией, — сказал равнодушно Чаадаев. Грибоедов посмотрел на него серьезно: — Это начинается с Турцией, а была с Персией, Петр Яковлевич. — Бог с ним, с этим миром, — сказал надменно Чаадаев. — Вы-то, вы что за это время делали? Ведь мы с вами не видались три года… или больше. — Я сел на лошадь, пустился в Иран, секретарь бродящей миссии. По семьдесят верст каждый день, по два, по три месяца сряду. Промежутки отдохновения бесследны. Так и не нахожу себя самого. — Вот как, — сказал, с интересом всматриваясь в него, Чаадаев, — но ведь это болезнь, это называется боязнь пространства, агорафобия. Вы скачете по большому пространству и оттого… — Положим, однако, что я еще не совсем с ума сошел, — сказал Грибоедов, — различаю людей и предметы, между которыми движусь. Чаадаев отодвинул рукой его слова. — Вот и я тоже: сижу, сижу — прислушиваюсь… — И что же вы слышите? — Многое, — кивнул снисходительно Чаадаев, — сейчас Европа накануне скачка. Она тоже, наподобие вас, не находит самое себя. Будьте уверены, что в Париже рука уже вынула камень из мостовой. Чаадаев погрозил ему пальцем. Грибоедов вслушался. Он почувствовал неестественность белого лица и блестящих голубых глаз, речи, самые звуки которой были надменны. Новая Басманная с флигелями отложилась, отпала от России. — Мой дорогой друг, — сказал Чаадаев, с сожалением глядя на Грибоедова, — вы, как то свойственно и всякому человеку, полагаете самым важным то, что вам ближе. Вы ошибаетесь. Не в войнах, конечно, теперь дело. Война в наш век — игрушка дураков. Присоединят колонию, присоединят другую — что за глупое самолюбие пространства! Еще тысяча верст! Нам и своих девать некуда. Грибоедов медленно краснел. Чаадаев прищурил глаза. — Лечитесь. У вас нехороший teint. [8] Вам нужен геморроидальный режим. Непременно должно ходить на двор, aus freier Hand, как это называется по-немецки. — Вы не знаете России, — говорил Грибоедов, — а московский Английский клоб… Чаадаев насторожился. — …для вас подобие английской палаты. Вот вы говорите: тысяча верст, а сидя в этом флигеле… — Павильоне, — недовольно поправил Чаадаев. Нетопленный осклизлый камин имел вид развратника поутру. Чаадаев почти лежал в низких длинных английских креслах, похожих на носилки. Ноги его в туфлях торчали. — Во всем этом есть некоторая путаница, — сказал он в нос и, вытянув губы, закачал головой, как музыкант, прислушивающийся к новой пиесе, разыгрываемой перед ним впервые. Грибоедов следил за ним с любопытством. — Так, так, — сказал вдруг Чаадаев, поймав наконец за хвост какой-то ритм или мелодию, и, поднеся к губам палец, вдруг этот хвост проглотил. Он хитро и многозначительно поглядел на Грибоедова, полюбовался им, как бы говоря: «Я знаю, а тебе не скажу». Вошел Иван Яковлевич, держа на подносе две чашки кофе. Грибоедов глотнул и с отвращением отставил свою чашку. — Желудочный кофе, — пояснил Чаадаев, прихлебывая, — меня выучили варить его в Англии. «Много чему тебя там выучили», — подумал Грибоедов. — Я многому там научился, — сказал Чаадаев, пристально глядя на него. — Но не всем дано научиться. Пружины тамошней жизни сначала прямо отталкивают. Движение необъятное — вот все, не с чем симпатизировать. Но научитесь говорить слово home [9] , как англичанин, и вы позабудете о России. — Это отчего же? — Потому что там есть мысль, одна спокойная мысль во всем. У нас же, как вы, вероятно, успели заметить, ни движения, ни мысли. Неподвижность взгляда, неопределенность физиогномии. Тысяча верст на лице. Он позвонил. Вошел Иван и вопросительно глянул. — Можешь, любезный, идти, — сказал снисходительно Чаадаев. — Это я так позвонил. Иван вышел. — Вы видели это лицо? — спросил спокойно Чаадаев. — Какая недвижность, неопределенность… неуверенность — и холод. Вот вам русское народное лицо. Он стоит вне Запада и вне Востока. И это ложится на его лицо. «Ну и соврал», — с сладострастием подумал Грибоедов. — Ваш человек не русский, — сказал он холодно Чаадаеву, — он только кривляет свое лицо, он вас копирует. А мы кто? Поврежденный класс полуевропейцев. Чаадаев смотрел на него покровительственно. — О, любезный друг, какая у вас странная решительность мнений и разговора, вообразите, я ее встречаю везде, кругом, ее — и немощность поступков. |