
Онлайн книга «Горе от ума»
Пыль туманит отдаленье. Можно сказать: пыль туманит даль, отдаленность, но и то слишком фигурно, а отдаление просто значит, что предмет удаляется; если принять, что пыль туманит отдаленье, можно будет сказать: что она туманит удаленье и приближенье. Но за сим следует: Светит ратных ополченье. Теперь я догадываюсь: отдаленье поставлено для рифмы. О, рифма! [22] Далее: Где ж, Людмила, твой герой? Слишком напыщенно. Где твоя, Людмила, радость! Ах! прости надежда-сладость. Надежда-сладость. – Опять-таки для рифмы! Одно существительное сливают с другим, для того, чтоб придать ему понятие, которое не заключается в нем необходимо. Напр(имер), девица-краса, любовник-воин, но надежда – всегда сладость. – Далее мать говорит дочери: Мертвых стон не воскресит. А дочь отвечает: . . . . . Не призвать минувших дней . . . . . Что прошло, не возвратимо. . . . . . Возвращу ль невозвратимых? Мне кажется, что они говорят одно и то же, а намерение поэта – заставить одну говорить дело, а другую то, что ей внушает отчаяние. Вообще, как хорошенько разобрать слова Людмилы, они почти все дышат кротостью и смирением, за что ж бы, кажется, ее так жестоко наказывать? Должно думать, что за безрассудные слова, ибо под концом усопших хор ей завывает: Смертных ропот безрассуден, Час твой бил – и пр. Но где же этот ужасный ропот, который навлек на нее гнев всевышнего? Самая богобоязненная девушка скажет то же, когда узнает о смерти своего любезного. Царь небесный нас забыл – вот самое сильное, что у ней вырывается в горести, но при первом призраке счастия, когда она мертвеца принимает за своего жениха, ее первое движение благодарить за то бога, и вот ее слова: Знать тронулся царь небесный Бедной девицы тоской! Неужели это так у Бюргера? Раскрываю «Ленору». Вот как она говорит с матерью: О Mutter! Mutter! was mich brennt, Das lindert mir kein Sakrament. Kein Sakrament mag Leben Den Todten wieder geben. [23] Извините, г-н Бюргер, вы не виноваты! Но возвратимся к нашей Людмиле. Она довольно погоревала, довольно поплакала, наступает вечер. И зеркало зыбких вод И небес далекий свод В светлый сумрак облеченны. Облеченны вместо облечены нельзя сказать; это маленькая ошибка против грамматики. О, грамматика, и ты тиранка поэтов! Но чу! бьет полночь! К Людмиле крадется мертвец на цыпочках, конечно, чтоб никого не испугать. Тихо брякнуло кольцо, Тихим шопотом сказали: Все в ней жилки задрожали, То знакомый голос был, То ей милый говорил: «Спит иль нет моя Людмила, Помнит друга иль забыла?» и т(ак) далее. Этот мертвец слишком мил; живому человеку нельзя быть любезнее. После он спохватился и перестал говорить человеческим языком, но всё-таки говорит много лишнего, особливо когда подумаешь, что ему дан краткий, краткий срок и миг страшен замедленья. Мы коней своих седлаем, Темны кельи покидаем. Такие стихи: Хотя и не варяго-росски, Но истинно немного плоски. И не прощаются в хорошем стихотворении. Поздно я пустился в путь, Ты моя – моею будь! К чему приплетен последний стих? Способ, который употребляет мертвец, чтоб уговорить Людмилу за собою следовать, очень оригинален: Чу! совы пустынной крики! . . . . . Едем, едем. . . Кажется, что крик сов вовсе не заманчив, и он должен бы удержать Людмилу от ночной поездки. И это чу! слишком часто повторяется: Чу! совы пустынной крики! . . . . . Чу! полночный час звучит. . . . . . Чу! в лесу потрясся лист! Чу! в глуши раздался свист! Такие восклицания надобно употреблять гораздо бережнее; иначе они теряют всю силу. Но в «Людмиле» есть слова, которые преимущественно перед другими повторяются. Мертвец говорит: Слышишь! пенье, брачны лики! Слышишь! борзый конь заржал. . . . . . Слышишь! конь грызет бразды! А Людмила отвечает: Слышишь? колокол гудит! Наконец, когда они всего уже наслушались, мнимый жених Людмилы признается ей, что дом его гроб и путь к нему далек. Я бы, например, после этого ни минуты с ним не остался; но не все видят вещи одинаково. Людмила обхватила мертвеца нежною рукой и помчалась с ним: Скоком, лётом по долинам. — Доро́гой спутник ее ворчит сквозь зубы, что он мертвый и что: Путь их к келье гробовой. Эта несообразность замечена уже рецензентом «Ольги». Но что ж? Людмила верно вскрикнула, обмерла со страху? Она спокойно отвечает: Что до мертвых? что до гроба? Мертвых дом – земли утроба. Впрочем, доро́гой Людмиле довольно весело: ей встречаются приятные тени, которые Легким, светлым хороводом В цепь воздушную свились. И вкруг ее: Поют воздушны лики, Будто в листьях повилики Вьется легкий ветерок, Будто плещет [24] ручеек. Потом мертвец опять сбивается на тон аркадского пастушка и говорит своему коню: Чую ранний ветерок. Но пусть Людмила мчится на погибель; не будем далее за нею следовать. Чтоб не нагнать скуки на себя, ни на читателя, сбрасываю с себя маску привязчивого рецензента и, в заключение, скажу два слова о критике вообще. Если разбирать творение для того, чтобы определить, хорошо ли оно, посредственно или дурно, надобно прежде всего искать в нем красот. Если их нет – не стоит того, чтобы писать критику; если же есть, то рассмотреть, какого они рода? много ли их или мало? Соображаясь с этим только, можно определить достоинство творения. Вот чего рецензент «Ольги» не знает или знать не хочет. |