Онлайн книга «Записки из подполья»
|
— Две недели. — Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица. — Отец и мать есть? — Да… нет… есть. — Где они? — Там… в Риге. — Кто они? — Так… — Как так? Кто, какого звания? — Мещане. — Ты все с ними жила? — Да. — Сколько тебе лет? — Двадцать. — Зачем же ты от них ушла? — Так. Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали. Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли, беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену, которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность. — Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, — вдруг проговорил я вслух, совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно. — Гроб? — Да, на Сенной; выносили из подвала. — Из подвала? — Не из подвала, а из подвального этажа… ну знаешь, внизу… из дурного дома… Грязь такая была кругом… Скорлупа, сор… пахло… мерзко было. Молчание. — Скверно сегодня хоронить! — начал я опять, чтобы только не молчать. — Чем скверно? — Снег, мокрять… (Я зевнул). — Все равно, — вдруг сказала она после некоторого молчания. — Нет, гадко… (Я опять зевнул). Могильщики, верно, ругались, оттого что снег мочил. А в могиле, верно, была вода. — Отчего в могиле вода? — спросила она с каким-то любопытством, но выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало подзадоривать. — Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на Волковом, сухой не выроешь. — Отчего? — Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и кладут. Я видел сам… много раз… (Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только слышал, как рассказывали). — Неужели тебе все равно, умирать-то? — Да зачем я помру? — отвечала она, как бы защищаясь. — Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя покойница. Это была… тоже девушка одна… В чахотке померла. — Девка в больнице бы померла… (Она уж об этом знает, подумал я, — и сказала: девка, а не девушка). — Она хозяйке должна была, — возразил я, все более и более подзадориваясь спором, — и до самого почти конца ей служила, хоть и в чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это. Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались. (Я и тут много приврал). Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась. — А в больнице-то лучше, что ль, помирать? — Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? — прибавила она раздражительно. — Не теперь, так потом? — Ну и потом… — Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа — тебя во столько и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь. — Через год? — Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, продолжал я с злорадством. — Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще через год — в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того, объявится какая болезнь, ну, там слабость груди… аль сама простудишься, али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так, пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь. — Ну и помру, — ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась. — Да ведь жалко. — Кого? — Жизни жалко. Молчанье. — У тебя был жених? а? — Вам на что? — Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно, могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль. — Кого? — Тебя жаль. — Нечего… — шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась. Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она… — Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а? — Ничего я не думаю. — То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть. Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой быть… — Не все замужем-то счастливые, — отрезала она прежней грубой скороговоркой. — Не все, конечно, — а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша, хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме… смрада. Фуй! Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель «явилась». — Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, — поспешил я все-таки оправдать себя. — К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня. Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала — раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да уж нет: все крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй, а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну, вот видишь! — прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим слушала; вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все равно что черту душу… …И к тому ж я… может быть, тоже такой же несчастный, почем ты знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а вот я здесь — с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой… сошлись… давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие одно, вот что! |