
Онлайн книга «Рудин»
Рудин охотно и часто говорил о любви. Сначала при слове любовь – m-lle Boncourt вздрагивала и навастривала уши, как старый полковой конь, заслышавший трубу, но потом привыкла и только, бывало, съежит губы и с расстановкой понюхает табаку. – Мне кажется, – робко заметила Наталья, – трагическое в любви – это несчастная любовь. – Вовсе нет! – возразил Рудин, – это скорее комическая сторона любви… Вопрос этот надобно совсем иначе поставить… надо поглубже зачерпнуть… Любовь! – продолжал он, – в ней все тайна: как она приходит, как развивается, как исчезает. То является она вдруг, несомненная, радостная, как день; то долго тлеет, как огонь под золой, и пробивается пламенем в душе, когда уже все разрушено; то вползет она в сердце, как змея, то вдруг выскользнет из него вон… Да, да; это вопрос важный. Да и кто любит в наше время? кто дерзает любить? И Рудин задумался. – Что это Сергея Павлыча давно не видать? – спросил он вдруг. Наталья вспыхнула и нагнула голову к пяльцам. – Не знаю, – прошептала она. – Какой это прекраснейший, благороднейший человек!– промолвил Рудин, вставая. – Это один из лучших образцов настоящего русского дворянина… M-lle Boncourt посмотрела на него вкось своими французскими глазками. Рудин прошелся по комнате. – Заметили ли вы, – заговорил он, круто повернувшись на каблуках, – что на дубе – а дуб крепкое дерево – старые листья только тогда отпадают, когда молодые начнут пробиваться? – Да, – медленно возразила Наталья, – заметила. – Точно то же случается и с старой любовью в сильном сердце: она уже вымерла, но все еще держится; только другая, новая любовь может ее выжить. Наталья ничего не ответила. «Что это значит?» – подумала она. Рудин постоял, встряхнул волосами и удалился. А Наталья пошла к себе в комнату. Долго сидела она в недоумении на своей кроватке, долго размышляла о последних словах Рудина и вдруг сжала руки и горько заплакала. О чем она плакала – бог ведает! Она сама не знала, отчего у ней так внезапно полились слезы. Она утирала их, но они бежали вновь, как вода из давно накопившегося родника. – В тот же самый день и у Александры Павловны происходил разговор о Рудине с Лежневым. Сперва он все отмалчивался; но она решилась добиться толку. – Я вижу, – сказала она ему, – вам Дмитрий Николаевич по-прежнему не нравится. Я нарочно до сих пор вас не расспрашивала; но вы теперь уже успели убедиться, произошла ли в нем перемена, и я желаю знать, почему он вам не нравится. – Извольте, – возразил с обычной флегмой Лежнев, – коли уж вам так не терпится; только, смотрите, не сердитесь… – Ну, начинайте, начинайте. – И дайте мне выговорить все до конца. – Извольте, извольте, начинайте. – Итак-с, – начал Лежнев, медлительно опускаясь на диван, – доложу вам, мне Рудин действительно не нравится. Он умный человек… – Еще бы! – Он замечательно умный человек, хотя в сущности пустой… – Это легко сказать! – Хотя в сущности пустой, – повторил Лежнев, – но это еще не беда: все мы пустые люди. Я даже не ставлю в вину ему то, что он деспот в душе, ленив, не очень сведущ… Александра Павловна всплеснула руками. – Не очень сведущ! Рудин! – воскликнула она. – Не очень сведущ, – точно тем же голосом повторил Лежнев, – любит пожить на чужой счет, разыгрывает роль, и так далее… это все в порядке вещей. Но дурно то, что он холоден, как лед. – Он, эта пламенная душа, холоден? – перебила Александра Павловна. – Да, холоден, как лед, и знает это и прикидывается пламенным. Худо то, – продолжал Лежнев, постепенно оживляясь, – что он играет опасную игру, опасную не для него, разумеется; сам копейки, волоска не ставит на карту – а другие ставят душу… – О ком, о чем вы говорите? Я вас не понимаю, – проговорила Александра Павловна. – Худо то, что он не честен. Ведь он умный человек: он должен же знать цену слов своих, а произносит их так, как будто они ему что-нибудь стоят… Спору нет, он красноречив; только красноречие его не русское. Да и, наконец, красно говорить простительно юноше, а в его года стыдно тешиться шумом собственных речей, стыдно рисоваться! – Мне кажется, Михайло Михайлыч, для слушателя все равно, рисуетесь ли вы, или нет… – Извините, Александра Павловна, не все равно. Иной скажет мне слово, меня всего проймет; другой то же самое слово скажет, или еще красивее, – я и ухом не поведу. Отчего это? – То есть вы не поведете, – перебила Александра Павловна. – Да, не поведу, – возразил Лежнев, – хотя, может быть, у меня и большие уши. Дело в том, что слова Рудина так и остаются словами и никогда не станут поступком – а между тем эти самые слова могут смутить, погубить молодое сердце. – Да о ком, о ком вы говорите, Михайло Михайлыч? Лежнев остановился. – Вы желаете знать, о ком я говорю? О Наталье Алексеевне. Александра Павловна смутилась на мгновение, но тотчас же усмехнулась. – Помилуйте, – начала она, – какие у вас всегда странные мысли! Наталья еще ребенок; да, наконец, если б что-нибудь и было, неужели вы думаете, что Дарья Михайловна… – Дарья Михайловна, во-первых, эгоистка и живет для себя; а во-вторых, она так уверена в своем уменье воспитывать детей, что ей и в голову не приходит беспокоиться о них. Фи! как можно! одно мановенье, один величественный взгляд – и все пойдет, как по ниточке. Вот что думает эта барыня, которая и меценаткой себя воображает, и умницей, и бог знает чем, а на деле она больше ничего, как светская старушонка. А Наталья не ребенок; она, поверьте, чаще и глубже размышляет, чем мы с вами. И надобно же, чтобы эдакая честная, страстная и горячая натура наткнулась на такого актера, на такую кокетку! Впрочем, и это в порядке вещей. – Кокетка! Это вы его называете кокеткой? – Конечно, его… Ну, скажите сами, Александра Павловна, что за роль его у Дарьи Михайловны? Быть идолом, оракулом в доме, вмешиваться в распоряжения, в семейные сплетни и дрязги – неужели это достойно мужчины? Александра Павловна с изумлением посмотрела Лежневу в лицо. – Я не узнаю вас, Михайло Михайлыч, – проговорила она. – Вы покраснели, вы пришли в волнение. Право, тут что-нибудь должно скрываться другое… – Ну, так и есть! Ты говоришь женщине дело, по убеждению; а она до тех пор не успокоится, пока не придумает какой-нибудь мелкой, посторонней причины, заставляющей тебя говорить именно так, а не иначе. |