
Онлайн книга «Солдатами не рождаются»
– Ты чего? – спросил он и, дотянувшись рукой через стол, мягко, пальцем, смахнул у нее со щеки слезу. Она ничего не ответила. Она не понимала, что пришедшая ей в голову мысль была глупой и несправедливой. Ей искренне казалось, что тогда, семь лет назад, еще никого не встретив и ни на кого не потратив своих чувств, она была богаче, чем сейчас. Ей не приходило в голову, что тогда, в свои девятнадцать лет, она была гораздо бедней, чем сейчас, когда ей двадцать шесть и когда она сидит напротив него здесь, на войне. – Зачем сухари грызете? – спросил Ильин. – Шоколадом закусите! Голод, голод, а запас шоколада у генерала под койкой все же был захованный! – Лучше сначала картошечки, – улыбнулась Таня. – Я ее вот такую, жареную, уж и не помню, когда ела! – Картошечки так картошечки! – Ильин придвинул ей сковородку. – А полушубок скиньте, жарко! – Да, правда. – Таня сбросила полушубок на спинку кресла. – На сегодня нам подвезло, – сказал Ильин. – Печка немецкая, казенного образца и кокс к ней. Будем жить, как паны, жечь без остатка. Как тогда, когда ты к нам в первую ночь в батальон пришел, – напомнил он Синцову. – Ты вообще тепло любишь, – сказал Завалишин. – А кто его не любит, дворовая собака и та любит. А экономии не развожу, потому что завтра все равно выгонят. – Кто выгонит? – удивилась Таня, подумав, что он говорит о немцах. – Еще не знаю. Кто повыше, тот и выгонит. Или Туманян – он уже прицеливался, спрашивал, как разместились. Или штаб дивизии. Или еще кто. А только нам, грешным, эту квартиру не оставят. Не по чину. А раз выгонят – жжем! – Он кулак у вас. – Таня кивнула на Ильина и улыбнулась Синцову. – А начальник штаба должен быть кулаковатый. Все зажимаю на черный день. И боеприпасы, и харчи, и водку – на случай прибытия начальства… – Про водку врет, – сказал Завалишин. – Зажимает свою собственную. – Он кивнул на кружки. – Небось сам неделю не пил. – Не понимаю в ней вкуса, – сказал Ильин. – Гораздо больше крепкий чай люблю. А вы? – А я привыкла за войну. Даже самогон пробовала. У нас его гнали, в партизанской бригаде. Вместо наркоза перед операциями пить давали. А первачом раны обрабатывали. – Может, еще налить? – спросил Ильин. – Спасибо, больше не надо. У вас и так тепло. – Это хорошо, что вам у нас тепло, – вдруг сказал Завалишин. И что-то в его голосе заставило Таню посмотреть ему в глаза. Оказывается, он не выпил, когда выпили другие, и только теперь поднял свою кружку. – Мы в батальоне живем между собой по-товарищески, и это, конечно, многое заменяет из того, чего мы лишены. Но не все. Вот вы пришли и сидите с нами, и, хотя мы рады видеть вас у себя, нам в то же время странно на вас смотреть, как будто каждый вынул по фотокарточке и вспоминает… Понимаете, какая история. С чего начал, еще помните? – Помню. – Вот за это и пью. За то, что вам у нас тепло, – и нам с вами тоже! – Он выпил и повернулся к Рыбочкину: – А теперь напоследок давай стихи. – Почему напоследок? – спросил Ильин. – А потому, что спать пора. Давай прочти, – повторил Завалишин. – А что? – Мое любимое, и ничего другого. А если хочешь другое – читай сначала другое, а мое последним. – Я сразу его прочту, – пожал плечами, кажется, не очень-то довольный Рыбочкин. – Еще лучше. Наедине с тобою, брат, Хотел бы я побыть, На свете мало, говорят, Мне остается жить… – наклонив голову, начал Рыбочкин неожиданно низким, тихим, немальчишеским голосом. Так начал, что Таня даже вздрогнула от тревожной силы этих слов, имевших слишком прямое значение для каждого из сидевших рядом с ней. Стихи были памятны по школе, она знала их наизусть, но поняла их только теперь, в эту минуту. Она слушала и смотрела на Синцова; он тоже опустил голову, когда Рыбочкин начал читать, и смотрел перед собой в стол. Она смотрела на Синцова, и ей казалось, что эти стихи относились прямо к нему, ему угрожали, ему напоминали о смерти. Он сидел неподвижно, слушал, потом поднял голову, посмотрел на Таню и коротко вздохнул, словно хотел сказать ей, что ни она, ни он не могут обещать сохранить друг для друга свою жизнь. – Вот и все, первое и последнее, – сказал Рыбочкин, дочитав до конца. И лицо и голос у него, когда дочитал, снова стали не мужские, мальчишеские. – Ну что ж, все так все, – сказал Ильин, вставая. Все поднялись вслед за ним. Встала и Таня. – А вы здесь оставайтесь. Комбат вам свою койку уступил. – Ильин показал на завешенный угол. – Чистым уже застелили ее для вас, пока мылись. Будете спать как в раю. – Вы со мной прямо как няньки! – Вот именно, – сказал Ильин. – И чтобы у четырех нянек дите без глазу – не допустим. – А как же… – Таня обратилась не к Синцову, а к Завалишину, потому что в эту секунду ей так было проще. – А мы с Иваном Петровичем на этом диване валетом ляжем. Не помешаем вам? – Нет, конечно. – Мы так и думали, – сказал Завалишин. – Иван Петрович, я сейчас к Чугунову на часок схожу, но ты не пользуйся моим отсутствием, чересчур не раскидывайся, а то приду, двигать тебя будет тяжело. – А я, скорей всего, еще не лягу, – сказал Синцов. И это были первые слова, которые он произнес за все время после слов «я ее очень люблю», словно не хотел после них говорить никаких других. Таня простилась с уходящими и подумала, что Синцов тоже сейчас выйдет вместе с ними. Но он остался и сел на прежнее место. А когда она тоже села напротив него, улыбнулся и сказал: – Вот так и бросила нас с тобой война друг к другу. – Ничего не бросила. Я сама пришла. – Да, конечно. А все-таки бросила. Могли и не встретиться. Ни там, в госпитале, ни потом, у меня. – Могли и сегодня не встретиться. – Нет, сегодня уже не могли. Я все эти дни думал, как с тобой встретиться. Только не имел возможности. Он протянул руки, взял ее руки в свои и долго молчал. – О чем ты сейчас думаешь? О Маше, да? – бесстрашно спросила она. Потому что все равно, раньше или позже, должна была спросить его об этом. – Да, – сказал он. – Но я рад, что ты здесь. Я ничего лучшего не мог бы сейчас представить себе в своей жизни. И это было правдой, хотя он не мог сказать ей всего, что подумал, как почти всегда не могут сказать этого до конца люди, когда думают о таких вещах. Он подумал о Маше и о том, что ему почему-то не стыдно сейчас перед ней. Не стыдно того, что он держит в своих руках руки этой другой женщины, и того, что с нетерпением думает об этой женщине, и думает не только сейчас, когда она сама пришла к нему, а думал и раньше, еще пять дней назад. «Она там умерла, а я тут… – попробовал он упрекнуть себя. – А что я тут?.. Ну, что я тут? Да, я свободен. Глупое слово, но это действительно так. И никому не нужно, чтобы я не был свободен, никому от этого не легче». |