
Онлайн книга «Ничья длится мгновение»
— Шесть, — тихо сказала она. Видно, уже раньше было: — Семь. Просто он не слышал. Ошибиться она не может, она никогда не ошибается, отсчитывая эти двенадцать шагов. Спроси у нее, сколько будет трижды три, так она, чего доброго, ответит: восемь. А вот эти двенадцать шагов ни за что не спутает. Значит, осталась половина. Сейчас будет: — Пять… А там уж близко, рукой подать. Он и не вспомнил бы про девочку, что играла с обручем, если б не это платье — в белых слониках, алых змейках и синих птицах. А тут она сразу всплыла в памяти, и он понял, что ее давно уже нет и никогда не будет. Ее уже нет, а платье осталось. Как же так? Ведь грубые, кованые сапоги запихивают их, мертвых, в яму, а потом закапывают — сами или велят кому-нибудь, — потому что мертвые никому не нужны. А вдруг она была еще живая, та девочка? — Скорей, скорей, — проговорил он. Ему казалось, что они двигаются медленнее, чем обычно. — Скорее! — Три, — сказала она. — Скорее нельзя. А вдруг она была живая, та девочка, когда ее пихнули в яму? Он понял, что ее уже нет и не будет никогда… А платье осталось. Может, ей велели сперва раздеться, и тогда… Остались неживые белые слоны. Остались неживые алые змеи. И неживые синие птицы тоже уцелели. Почему ее убили — голую, раздетую? Он не слышал, сколько еще шагов. Давно не слышал. Он только понял, что они уже в укрытии, и перевел дух, потому что гадкий жук, который все жужжал и жужжал, остался там, снаружи, здесь его не было. Теперь ему было страшно дотронуться до пестрого, разрисованного платья, пусть оно теплое, с длинным рукавом и закрытым воротом. Но не мог же он своей девочке сказать, что в этом платье была другая девочка, которой больше нет, хоть ее одежда и осталась. Скажи он, так она, пожалуй, и смотреть не станет на это платье, скинет его и останется нагишом в холодном тайнике. Он поспешно протянул руки и крепко обнял девочку. Прижал к груди и не отпускал. Она удивленно посмотрела большими серыми глазами, не понимая, что случилось — ей ведь ничего не скажешь, — и спросила: — Ну что ты? Мне не холодно. Мне нисколечко не холодно. Он молчал, не разжимая объятий. — Правда-правда, — уверяла она. — Сегодня тетя принесла мне платье. Пощупай, какое толстое. Мне действительно тепло. Очень теплое платье. Он отпустил ее и потупился, потому что она продолжала: — Ничего ты не понимаешь. Будь ты девочкой… Ты бы сразу увидел, какое красивое у меня платье. — Я и так вижу, — ответил он, не поднимая глаз. — Теплое, с закрытым воротом и длинным рукавом. И разрисовано красиво: белые слоники, алые змейки, синие птицы. Я вижу… У тебя очень красивое платье. — Правда? — Правда. На, поешь. Он достал из кармана вареную картофелину и дал ей. — Принес?! — воскликнула она, словно не веря. — Ага. — А ты? — Я сыт. — Пока шел, небось опять проголодался. На, кусай. — Не хочется. — Все равно кусни. — Ладно, — ответил он. И откусил. Тогда она стала есть. Она медленно жевала картошку и плакала. Плакала тихо, беззвучно, только слезы все катились, катились, бежали по щекам. А когда заговорила, голос был такой, будто и не плакала совсем, просто говорила. Она никогда не плакала. Первый раз такое. — Мамы все нет и нет, — сказала она. — Почему мама так долго не идет из больницы? Он ответил быстро, торопливо, словно пытаясь опередить кого-то: — Придет! Поправится и придет. — И добавил: — Заболеть легко, а выздороветь трудно. Она медленно жевала картошку и плакала, тихо, молча. Нет, на самом деле она плакала уже не первый, а второй раз. Первый раз она плакала в тот день, когда они только встретились. Девочки в разрисованном платьице, которая гоняла ржавый обруч, уже не было, а он все так же приходил, забирался в щель и смотрел. Хотел знать, что делается на свете. В тот день он только выглянул из расщелины в стене — и увидел перед собой девочку. Странно, можно было подумать, что она его ждала. Сквозь тонкое платьице, как сквозь папиросную бумагу, из которой делают змеев, проступали худые плечи; они все вздрагивали, вздрагивали, а девочка сидела на корточках и плакала. — Ты чего? — спросил он. Девочка смотрела на него большими серыми глазами. Она не отвечала. И не решалась вытереть слезы черными, испачканными землей руками, хоть лицо и без того было чумазое. Он приподнялся на локтях, оттолкнулся и вылез из своей расщелины. Впервые. Тогда и щель была поменьше. Девочка еще больше оробела, отодвинулась в сторону и спросила: — Ты чужой? Откуда ты? Сюда нельзя чужим. Он испуганно огляделся, но все-таки присел возле нее и осторожно погладил ее длинные волосы. — Не плачь. Не надо плакать… — Ты чужой? — переспросила она. — Часовые увидят. Он снова пугливо огляделся, но ничего ей не сказал. Тогда она встала и потянула его за руку. — Идем… Скорей. Тут близко. Так он впервые очутился в тайнике, где можно не бояться часовых, где совсем немного места, но по бокам высятся кирпичные стены и только фонарь да небо вверху. — Мою маму забрали… — сказала она, вытерев глаза перепачканными землей руками. — В больницу… Когда мама вернется? Не важно, что им не досталось хлеба. Было хорошо и так. Только страшно, что маму увезли в больницу. Когда люди пришли с работы, она побежала встречать маму и очень обрадовалась, что мама тоже пришла со всеми. Было хорошо и так, без хлеба, она вовсе не думала об этом. Мама наверняка дала бы ей что-нибудь, мама всегда ведь что-нибудь приносит, хоть крошку, а принесет. Она даже не говорила маме, что хочет есть. И вообще ничего не говорила, просто радовалась, что мама пришла с работы. Каждый раз она очень ждала маму и очень боялась, потому что знала: старые люди могут умереть. Нет, мама была не старая, молодая, только стала совсем как старенькая. Волосы побелели, зубы выпали, а руки — одни кости, и с боков — тоже кости. Она все время очень боялась и очень ждала маму. Совсем не важно, что человек не дал хлеба. Им и так было хорошо, без хлеба. Они с мамой спали на одной кровати, им было всегда тепло, и они засыпали, даже если хотелось есть. |