
Онлайн книга «Бумажный домик»
Чаще всего меня спрашивают, пожалуй, вот о чем. «Как это вам удается писать?» Или: «Я вами просто восхищаюсь, у вас четверо детей, и вы умудряетесь писать». Как правило, те самые люди, что спрашивают об этом, через минуту уже просят меня выступить с лекцией в Ангулеме, прочесть рукопись двоюродного брата или набросать статью о жизни Флобера, а то и о мадам де Лафайет: «У вас это отнимет несколько минут». И я не знаю, что им отвечать. Отделываюсь банальностью: «Главное — уметь организовать свое время». А что еще я могу сказать? И второй вопрос, иногда с оттенком снисходительной иронии, иногда словно восхищаясь спортивными достижениями: «Наверное, очень удобно быть верующей?» Или: «Я восхищаюсь вашей верой!» Или же: «Это ведь большое счастье — верить…» И я опять не знаю, что отвечать. Опять отделываюсь банальностью: «Не так уж и удобно. — Потом спохватываюсь: — Да, конечно, удобно, в каком-то смысле». Я не умею отвечать на вопросы. Точнее, я не умею отвечать словами. Я смотрю на своих детей, на свою работу, на свою веру. Я говорю себе: «Вот они», — как говоришь перед зеркалом: «Вот мое лицо». Пускай другие дают им характеристики. А меня, пожалуйста, увольте… В тот день, когда у меня с Венсаном состоялся этот разговор — я записала его, потому что он показался мне забавным, — мы отправились с ним выпить чаю в английское кафе возле Сен-Северина, где такие вкусные лимонные пирожные. Наш поход вовсе не был наградой Венсану: никакой награды он не заслужил. Нам просто захотелось поговорить, вот и все. Венсан в свои одиннадцать лет: плохой ученик, непоседа, забияка, сорвиголова, хлебом не корми, дай забраться куда-нибудь повыше, страшно ранимый, попробуй упрекнуть его — сразу в слезы, неисправимый мастер-ломастер, вечно весь в клею и краске, страстный пожиратель книг по естественным наукам и большой поклонник Арсена Люпена, порой немного педант, редкий грязнуля, с прекраснейшими на свете глазами и кое-какими познаниями в теологии. Но и ему тоже я не берусь давать характеристику. То, что Венсану захотелось поговорить со мной: «Пойдем куда-нибудь, где можно спокойно поболтать», — моя маленькая радость, пустяк, на вид не стоящий упоминания, но такие пустяки протягивают для меня путеводную нить сквозь хаос перелистанных рукописей и перемытой посуды, сообщают жизни ее истинный смысл и ценность. Как тот день, когда Альберта впервые выступала в концерте (с пьесой для фортепьяно) или, возвращаясь из детского сада, прихватила с собой какого-то малыша; или когда Полина (ей было тогда пять!) заявила: «Сегодня я обедаю в ресторане»; тот день, когда она получила награду по чистописанию — на ней был новый фартучек, и выглядела она таким воспитанным ребенком! Или первое стихотворение Даниэля, его первая вечеринка; или саксофон, который он только что купил, и мы застыли в восхищении перед новеньким инструментом, поблескивающим в футляре, обитом бархатом; или когда он, нежась в ванне (на бортике — сигарета, в мыльнице — надкушенное печенье), сказал мне: «Я видел сегодня потрясающий сон. Я совершил долгое и опасное путешествие и возвратился, увенчанный славой, чтобы жениться на замечательной девушке». Из его глаз, огромных и зеленых, смотрела вся прямодушная молодость мира, молодость песен и стихов, смотрела радостная готовность к чуду, неизменная со времен Крестовых походов. Это светлые мгновения — в них то же счастье, какое дарит творчество. И вера. Есть и другие минуты, омраченные муками творчества и веры. И они слиты воедино, эти мгновения. Они слиты воедино, но разве это ответ на те два вопроса? В тот вечер я сказала Жаку: — Ты должен нас нарисовать. Сделать большой портрет всех членов семьи. Мы, дети, звери, Долорес. Все художники так делают. Selbstbildnis. [1] Художник и его семья. — К сожалению, сейчас я тяготею к абстрактной живописи, — заметил он, жуя свою трубку. — Ну конечно. Значит, взваливаешь это, как всегда, на меня. — Какое лицемерие!.. Я напишу эту картину. Но может ли картина дать ответ? Полина
Полина. Ты любишь папу? Я. Да. Полина. И будешь любить всегда? Я. Конечно. Полина. А почему ты в этом так уверена? Я. … Полина. Вдруг ты однажды скажешь себе: ох, какой у него огромный нос! Я. Но я люблю папу не за нос! Полина. А я за нос. Мне его нос очень нравится. Но может и разонравиться. Я. И что же ты будешь делать, если он тебе разонравится? Полина. Ой! Бедный папа! Придется притворяться. Долорес
Долорес живет с нами уже четыре года. Четыре года с перерывами: время от времени ее уносит буря страстей, и мы вступаем в период междуцарствия. Долорес. Меня нужно звать не Долорес, это по-французски, а Долорес. Долорес значит «страдания», самое красивое имя на свете. Я. Вот как? Долорес. Но поскольку это слишком грустно, меня называют Лоло. Так современнее и похоже на кинозвезду. * * * Я. Долорес, я принимаю ванну. Долорес. Ничего, меня это не смущает. Она усаживается на табурет спиной ко мне — уступка моей стыдливости и правилам хорошего тона. Долорес. Сигарету? Я. С удовольствием. Она раскуривает две сигареты, одну протягивает мне. В ванной царит первозданный хаос. Сквозь облезлые витражи весь дом напротив разглядывает меня в свое удовольствие. Витражи делали двенадцать лет назад, еще до нашей с Жаком свадьбы, когда наше зарождающееся чувство купалось в его сказочных проектах. И я тешила себя иллюзией, что такой мастер на все руки, как Жак, устроит для нас райский уголок, не уступающий экспозициям мебельных салонов. Долорес. Пока вы принимаете ванну, я хоть передохну минут пять. Я не решаюсь ей сказать, что лелеяла такую же мечту. Долорес. Вчера я перестирала груду белья высотой с человека. Ох и умеют же они пачкать, эти дети! Вечером зато здорово повеселилась. Сегодня дел мало, и я загрустила. У меня в семье не любят прохлаждаться. Я. Но ведь иногда так приятно отдохнуть. Долорес. А вы разве когда-нибудь отдыхаете? Я. Я… я стараюсь. Долорес. Да вы даже в ванне книгу читаете. Я. Но ведь это не работа. Долорес. Самая настоящая работа! Когда я думаю, я так устаю. А вот сегодня всю ночь не спала и ничуть не устала. Ходила со своими испанцами из кафе в кафе, болтали. |