
Онлайн книга «Шутовской колпак»
Думать про то, что людей списывают — точно, списывают, это тебе не показалось тогда — как кукол из старого спектакля: если ты старый, как Лёлик, списывают, если ты не такой, как все, если ты вроде Сэма. Мы складываем в чемодан последние чертежи и старые записные книжки, которым, кажется, уже сто лет. Складываем старые фотографии бородатых марионеток со странными огромными глазами и швами на челюсти. — Куклы из Брно, — говорит Лёлик, — их сделали по чертежам девятнадцатого века. — Однажды они играли спектакль в страшных казематах, в которых когда-то императоры держали преступников. Зрители тогда сидели прямо на полу, а освещение сделали как раньше — только свечи. Лёлик ни с кем не прощается — терпеть не могу прощаться, говорит он, такая все это глупость — и мы выходим из актерского подъезда: Сэм несет обтрепанные чемоданы Лёлика, Сашок тащит маленькую коробку с деревяшками. Лёлик бодрится и делает вид, что это все ничего — уйти из театра, из которого он хотел только ногами вперед. — Счастливо, Леонид Аркадьич, — говорит вахтер Альберт Ильич, на секунду оторвавшись от телевизора. — Счастливо, — кивает Лёлик, будто идет только на полчасика, в магазин. Мы выходим — и кажется, что попали в другой мир и другое время. В свете фонарей черное небо и черная улица пестрит, кружится, вальсирует под невидимую музыку. Елоховская церковь стала сумрачной картинкой, по которой пробегает рябь, снежная рябь. И кажется, что где-то поет невидимый хор, как в спектакле. — Рановато, — вздохнул Сэм. — Надо же, — сказал Лёлик. А это просто первый снег идет. Бесшумно и густо. Снег идет. Он ложится на траву, еще не высохшую совсем, не замороженную по-настоящему, на крыши машин, на нос Сашка — и тут же тает, такая Сашок горячая. Белыми становятся черные дорожки, будто кто-то решил враз их перекрасить, мелкая снежная крупа превращается в лохматые хлопья и падает, падает, укрывает все густым молочным туманом, хрустящим, как лимонные вафли, и пахнущим льдом. Первый снег. Он идет раньше, чем обычно — чтобы тоже проводить Лёлика. V. Затянувшийся антракт
— Я королевский главный шут, Моя работа — смех. Пусть дураком меня зовут, Но я умнее всех. Умнее принца самого И короля-отца. Нет у него ни одного На шапке бубенца! [1] Тихо играет музыка, идет по сцене Шут. Сэм — его и не узнать в трико и остромысых туфлях, в шутовском колпаке, глаза кажутся огромными в гриме, — говорит, будто поет. И голос перекатывается ручьем, громом и морскими волнами, оборачивается то бархатом, то скользящим шелком, то жалит, то гладит, то просачивается до самого донышка, наполняя тебя доверху, будто ты — пустая ваза, то улетучивается, словно испаряясь. Мелькают лоскуты — васильковые, цвета крыжовника, алые, апельсинные. Сэм уже и не Сэм давно, его лицо переплавилось в лицо Шута — и на сцене два шута и ни одного Сэма. Его лицо, кажется, не застывает ни на минуту, и нос, и брови — все живет своей жизнью, складываясь в подвижную маску, — и оттого поднимет Сэм бровь, и видно всем даже на самом последнем ряду, каждое движение лица, лица Шута. Он то идет по сцене, пританцовывая, то взлетает легко вверх, словно не весит ни грамма, и мысок вытянут, будто это самое естественное в жизни — взлетать над землей и тянуть мысок. Он то приземляется на одно колено, играючи, и ты веришь, что это совсем легко, то летит по сцене колесом, а потом подпрыгивает и идет назад во флик-фляке, невесомый и гибкий. Когда он берет в руки куклу, то сразу забываешь, что тут только что был человек. Руки Сэма срастаются с крестовиной, они врастают в нее, продолжаются марионеточными нитками-жилами, превращаются в маятник, а Шут оживает, словно Сэм на спектакль одолжил ему всего себя. Шут подмигивает и глядит умными глазами, удивляется и хохочет, становится таким важным, будто бы в спектакле нет других ролей и кукол. Стреляют небывалыми цветами световые пушки, прожекторы-пистолеты наведены на сцену. Безумствует световая симфония, брызжет свет, будто сцена сама превратилась в шутовской разноцветный костюм. Я сижу на балконе около майкиной осветительской будочки и не дыша смотрю на сцену — стараясь не пропустить ни одного движения Сэма. Кажется, так хорошо Сэм не играл никогда. Кажется, что «Хрустальный башмачок» уходит вместе со всеми: с куклой Шута, с Сэмом, который лучше всех играл его, с Лёликом, сделавшим всех кукол для спектакля. Я уже нашел в шкафу старую спортивную сумку и притащил в театр. Когда мне отдадут Шута, я спрячу его туда — чтобы Сашок ничего не заметила. А потом подарю — на день рождения. Если бы людей можно было положить в сумку, я бы упрятал туда Сэма — чтобы он не уехал. Чтобы он всегда был рядом. Перед спектаклем я, как бездомный пес, слоняюсь около его гримерки. Когда-то я торчал у него все время, пока он готовился к спектаклю, не в силах уйти даже на минуту. А потом он стал меня выпроваживать, когда переодевается. После того как однажды я вдруг застыл, глядя на него. Вот только что это был Сэм, который сидел со мной, когда родители уезжали на выездной спектакль, вместо бабушки, которой у меня не было, родной Сэм, который терпеливо учил со мной «жи-ши пиши через „и“», сидя за гримировальным столиком. И вдруг я увидел, что он совсем другой. Сэм перехватил мой взгляд — как будто мы фехтовали в спектакле и он отвел мою шпагу ловко куда-то вверх. Он перехватил мой взгляд, и глаза его стали еще темнее — глаза смотрели удивленно и недоверчиво. Будто кто-то чужой внезапно застал его тут — неодетым. — Иди-ка ты, Гриня, погуляй, — сказал и легонько развернул меня к двери, чуть подтолкнув, будто опасался, что я не уйду. — Почему это? Мне ж всегда можно было тут быть, когда ты переодеваешься! — А теперь нельзя. Незачем. Ну давай, давай — шагай! С тех пор я всегда дожидаюсь его у гримерки. И мне одиноко. Ведь Сашка вечно нет — она куда-то уматывает. Сашок объявила Филиппу войну. Сразу же, как ушел Лёлик. «Пощады не будет», — так она сказала. «Филька», — презрительно говорила она, завидев его, и, отворачиваясь, кривила чуть синеватые губы. Она пачкала его стул краской, подсыпала в клей гвоздей, прятала подальше — чтобы Филипп не нашел — чертежи и наброски художников. На самое страшное — подрезать у марионеток ремешки где-то наверху, в крестовине, она, правда, не решалась. |