
Онлайн книга «Смерть Петра. Исторические версии»
![]() – Служат – хорошо! Поклон им за то, что науку нам передали, только не давай ты более им себя писать! Не понимают они тебя! Я Людовика видел, – он рябой, с носа каплет, а ведь они его на картинах Аполлоном изображают, юношей беспорочным! Остр усмехнулся: – Думаешь, мне не нравится, когда меня таким малюют? Еще как нравится! – Садись, вмиг напишу! – предложил Никитин. – Чего напраслину на себя несешь? Я про тебя, государь, все знаю, потому как картины, с тебя писанные, изучил, будто псалтырь… – Расскажи. Никитин принес из кладовки бутылку французского вина, посмотрел на свет: – Кровь. Здоровье в ней. Каждого шестого августа сотворяю молитву над виноградной лозой: «Благослови, Господи, плод сей новый, иже растворением воздушным, и каплями дождевыми и тишиною временною, в сей зрелейший час прийти благоволивый; да будет в нас от того рождения лозного причащающихся в веселие и приносить Тебе дар во очищение грехов, Священным и Святым Телом Христа; с ним же благословен еси со пресвятым, и благим и животворящим духом Твоим, ныне и присно и во веки веков, аминь!» Выпили; Петр закусил сыром. – А знаешь, какова у меня самая любимая молитва? – спросил Петр задумчиво. – Прочти. – «Скорый в заступление и крепкий в помощь, предстани благодатию силы Твоея ныне и, – благословив, укрепи, – и в совершении намерения благою дела рабов твоих произведи; ибо всяк, кто хочет, как сильный Бог может творить!» Никитин налил по стаканам остатки, заметив: – Последние слова этой молитвы изменил ты: «вся бо елико хочещи, яко сильный Бог творити можеши». – Верно. Только что дает человеку силу: слово, которое он понял и почитает своим, либо же приказной текст, принужденный к зубрежке? Свое делает человека сильным, Иван, и ты это не хуже меня знаешь. И Танауэр, хоть меня красавцем малюет, это понимает. Кому из мужиков есть дар делать новое – те только и понимают смысл слова «свое», не шкурное в нем видят, а, наоборот, то, что ко всеобщему благу оборачивается. – Ей-богу, вот бы тебя написать таким, каков ты сейчас, – сказал Никитин. – Пиши. – В один сиянс не уложусь, подари хоть три… – Завтра у меня важный день будет, – задумчиво сказал Петр. – Может, самый в жизни важный… Проведу задуманное – подарю тебе три дня, обещаю. А теперь рассказывай, что сулил. – Сейчас… Где, кстати, та гравюра, что ты самолично травил в Голландии у Шхонебека? – «Победа христиан над исламом?» – Да. – Подарил князю Дмитрию Голицыну. Никитин покачал головой: – А боишься ты его. – Боюсь я, только когда дети болеют, Иван. А вот опасаться – опасаюсь; за ним бо-ольшое множество людей стоит, и все мои супротивники, все дремы ждут, нашем ленивом неуправстве кого угодно винят, только не себя, и дела бегут. – Зато Руси прилежны. – Русь, коли в ней дело захиреет, станет вотчиной орды или провинцией австрийской короны, – отрубил Петр. – О Руси я боле их скорблю. Когда я тебя к курфюрсту саксонскому Августу отправлял, портрет его писать, намеренно ко всеобщему сведению распубликовал: «Пусть персону его спишут и с прочих, кого захочет, а особливо с виду, дабы знали все в мире, что и у нашего народу добрые есть мастера». И ты его так нарисовал, что по тебе, как по истинно русском, слух прокатился через все европейские столицы. А это славу отечеству принесло! Кто ж более о Руси радеет? Они – ленью, али я – делом?! Ну, говори, жду, интересно! – Помнишь свой первый портрет? – Да я ж раздариваю их все преображенским полковникам али послам, откуда мне помнить? – А я на портреты живу, каждому веду учет, оттого – все помню. Так вот, первый парсун, писанный с тебя, может, еще в отрочестве, хорош не ликом твоим, не мыслью в глазах, не волею в лице, а соболями, в которые ты облачен, да горностаями, да алмазной цепью! Красиво написано, да только сказки нет, а потому от правды далеко! – Верно говоришь, но – против себя, Иван. Коли меня Танауэр не может понять, потому как саксонец, отчего же англичанин Готфрей Ноллер в Утрехте, в девяносто еще седьмом году, сделал портрет, и нет в нем соболей; пустые латы да лента, а я самого себя понимаю? Отчего? – Оттого, что делал он портрет с юноши Петра Михайлова, вроде бы царя, а может, и не царя Московии, которая темна, далека и обессилена раздорами. Ежели бы он сейчас тебя писал – не знаю, сколь бы звезд на тебя возложил, сколь брильянтов и смарагдов… А Танауэр тебя понять не может не оттого, что кровью чужой, а просто таланту в нем не много, хоть сердечностью и знанием богат. Я ж против Иоганна Купецкого голос не подымаю, я ж колена пред ним готов преклонить, но он-то к тебе не пошел, он вместо себя Танауэра послал, тот сразу согласился, – еще бы, дурень не согласится, когда ты ему жалованья положил в пятнадцать раз больше, чем мне, своему живописцу! – Нет пророка в своем отечестве, – улыбнулся государь, вспомнив отчего-то тонкое лицо Купецкого, когда тот приехал к нему в Карлсбад, писать «портрет с персоны». В тот день Петр работал в кузнице Карела, что в Бжезове, – ему нравилась прогулка в ту маленькую деревушку; он поначалу молча наблюдал умелость мастеров, стоя у раскрытых дверей кузни, а потом, сбросив кафтан, вошел, попросился к горну, подал огоньку и пошел баловать с молотом – на удивление Карелу и его подмастерьям. Туда, в Бжезов, и привезли придворного живописца; тот глазам своим не поверил: чумазый государь великой империи хохочет, говорит с мастером на варварском немецком (явно слышится чешский акцент, – братцы-славяне одним миром мазаны), в работе сноровист. «Вот бы его так и написать, – подумал тогда венский мастер, – в кожаном фартуке, лицо закопченное, зубы что сахар, глаза – хоть и со смешинкой, а грустные, – это и будет искусство». Но он лишь усмехнулся этой своей дерзкой мысли, представив гнев гиганта, коли предложить ему такое, и холодную ярость своего венского венценосца. Однако лицо Петра, особенно глаза, он понял именно, в те минуты, что наблюдал за его работой, дивясь великолепной контрастности черного и ярко-желтого цветов, соединенных воедино громадной фигурой царя возле наковальни; похолодел от волнения, ибо понял внезапно, как надобно писать ночь, потому что искры, что взметались из-под молота, заключали в себе именно эту тайну: если звезды на ночном своде написать верно, то и самое небо станет истинным, вберет в себя звезды, подчинит себе их цвет, или же, наоборот, подчинится им, сольется с ними; отсутствие гармонии – конец искусства, впрочем, только ли искусства? Лицо русского государя Купецкий написал за один сеанс, костюм позволил делать двум молодым своим ученикам, особенно преуспел в отработке драпировок Дэвид Гойер, ему и кисть в руки! |