
Онлайн книга «Журавли и карлики»
![]() – Хочу работать с русскими или с немцами, – говорил он. – Наши – все жулики. Жена вполголоса сказала Шубину: – Я читала у одного французского писателя, не помню фамилию, как он беседовал со старым сельским кюре и сказал ему: «Вы всю жизнь исповедуете своих прихожан, вы знаете о них все. Можете ли вы какой-нибудь одной фразой выразить ваше понимание человеческой природы?» Кюре ответил, что да, может. Шубин молчал, хотя уже слышал от нее эту историю. Ключевая фраза была следующая: «Взрослых людей не бывает». Жена произнесла ее и глазами указала на Жохова с Баатаром. Действительно, всем своим видом они подтверждали правоту старого кюре. Вчерашняя девушка, оцененная в пять долларов за ночь, принесла большое блюдо с бозами. Жохов на пробу проткнул одну вилкой, из нее брызнул горячий сок. Тридцатиградусную монгольскую водку приобрели по дороге. Шубин расставил рюмки и тарелки, но за стол сели втроем, Баатара вызвал из юрты какой-то знакомый. – Мне в столовой предложили позвать исполнителя народных песен, я согласилась, – отпив глоточек за встречу, сообщила жена. – Всего пять тысяч за концерт. Он скоро придет. Суточное проживание в войлочном балагане с дровяной печкой стоило вчетверо дороже, чем любовь прелестной девушки и музыка степей. Как везде, тело и душа здесь тоже сильно потеряли в цене по сравнению со стоимостью площадки, где потреблялся этот товар. – Я его знаю, – кивнул Жохов. – Дипломант республиканского смотра, между прочим. Поет замечательно. – Так он, значит, профессионал? – обрадовалась жена, что задешево удалось отхватить такое сокровище. – Профессионалы – в Улан-Баторе. Он электрик, с моей женой в больнице работает. Девушка принесла второе блюдо, с мясом. Жохов переключился на него, одновременно рассказывая про рыбу, как ее много в Орхоне и какая она нежная. – Вообще-то, – добавил он, – ламы запрещают употреблять в пищу существа с глазами без век. В старину монголы не ели рыбу, а теперь едят. У них психология другая, чем у мусульман. Никогда мусульманин не станет есть свинину. Вернулся Баатар. – Тот бизнесмен приходил насчет моей карты. Очень хочет, – доложил он Шубину, садясь рядом. – И что ты? – Все-таки не стал продавать. – Правильно, – одобрил Жохов, уже, видимо, введенный в курс дела. – В следующий раз приедешь, продашь за двести. Баатар был возбужден широким спектром открывшихся перед ним возможностей и проявленной твердостью. – Мы с ним в машине посидели, – сказал он, – я полкарты отогнул, кое-что показал ему, а продавать не стал. Не торговался, нет. Извини, говорю, сам хочу по икре работать. Жохов сделал ему знак помолчать и поднял рюмку. – Предлагаю монгольский тост про три белых. У юноши белые зубы, у старика белые волосы, у мертвеца белые кости. Выпьем за то, чтобы все шло своим чередом. – Веселенький тостик, – покривилась жена. – Вы не так поняли. Смысл в том, чтобы умереть не раньше, чем поседеешь. Баатар с сомнением покачал головой: – Я такого тоста не знаю. – Молодой еще. Теперь будешь знать, – отозвался Жохов. Он царил за столом по двойному праву гостя этой юрты и хозяина всего, что ее окружало. Главная тема разговора определилась быстро – причуды судьбы, которая так странно распорядилась его жизнью. У них на Урале, в поселке при пушечном заводе, где он родился и окончил школу, перед проходной установлена огромная пушка на пьедестале. Ее отлили в единственном экземпляре, собирались везти на Балканы, когда освобождали болгар от турок, но опоздали, а к войне с немцами она уже устарела. В детстве они с ребятами залезали ей в ствол, он полметра в диаметре. Один местный поэт написал: «Как заряд птенцовой картечи, забирались мы в дуло ее». Жохов тогда уже поступил в институт, жил в Москве. Отец прислал ему заводскую многотиражку с этими стихами. Птенцы – это они, пацанята, их там помещалось человека четыре. – Недавно ночью не спалось, – рассказывал он, – вышел в кухню покурить. Окно открыл – тишина, звезды. И подумалось, что я вылетел, как картечь, из этой пушки и долетел до Хар-Хорина. – А выстрелил кто? – спросила жена. – Не те, о ком вы думаете. Кто именно, узнать не успели, появился исполнитель народных песен со своим моринхуром. Морин – по-монгольски «лошадь», конская голова украшает гриф этой виолончели, на которой можно играть в седле, уперев ее в переднюю луку и водя смычком по струнам. Звук у моринхура низкий, грубый, шероховато-скрипучий, но временами берущий за душу варварской пронзительностью тона. Певец был одет в национальный костюм тропической яркости, как артист фольклорного ансамбля. Раньше это попугайское великолепие предназначалось для смотров художественной самодеятельности, ныне – для туристов. Его пригласили к столу, он из вежливости пригубил водку, съел одну бозу, затем отсел на кровать и стал настраивать инструмент, передвигая туда-сюда крупные деревянные колки. Закончив, замер в картинной позе, со смычком на струнах. За столом он кое-как изъяснялся по-русски, но теперь заговорил по-монгольски, чтобы вступительная речь плавно перешла в музыку и пение. Ясно было, что толмачи найдутся. – Рассказывает, как монголы любят моринхур, какая это полезная вещь, – начал переводить Жохов. – Бывает, верблюдица после родов не принимает верблюжонка, не подпускает его к себе. Это очень нервное животное. Тогда хозяин играет на моринхуре, и ей делается стыдно, что она такая плохая мать. От стыда она плачет настоящими слезами и дает верблюжонку сосать вымя. Шубин заметил, что жену впечатлила эта история. Ее больно ранили статистические данные о младенцах, оставленных матерями в родильных домах. Причиной утраты материнского инстинкта она считала разрыв между человеком и природой. – Сейчас будет исполнена песня «Мать Чингисхана», – объявил Жохов, когда певец замолчал. Тот сделал глубокий вдох, резко двинул смычок и запел, ведя сразу две партии, как положено при горловом пении, по-монгольски – хуми. Его музой воистину был дух – задержанное дыхание. Лицо у него напряглось, губы вздулись и дрожали, преграждая путь рвущемуся из груди воздуху. Гортань стала пещерой ветров, откуда их выпускали по одному. Протяжные ноты перемежались вскриками, орлиный клекот переходил в жалобу души. Мелодии не было, или Шубин ее не улавливал, но волнение росло, больничный электрик в бутафорском халате пробуждал в нем чувство сродни тому, с каким в горах или под звездным небом радостно отдаешься сознанию ничтожности собственной жизни. Прожитые им самим пятьдесят с лишним лет мало что значили по сравнению с возрастом этой музыки. Песня была ровесницей черепахи у восточных ворот Каракорума. – Это песня из одного фильма, зимой по телевизору показывали, – на ухо Шубину сказал Жохов и зашептал перевод. |