
Онлайн книга «Загадка да Винчи, или В начале было тело»
Я был счастлив, оттого что он назвал меня по имени. Это было острое удовольствие, подобное тому, которое я испытывал в детстве, когда мать ласкала меня, тихо повторяя мое имя, как будто этим убеждала себя, что я принадлежу ей, потому что она владеет моим именем. Не так же ли действует поэзия? А.: Но, учитель, вы ведь всегда насмехались над ней и высмеивали поэтов. С.: И верно поступали. Да, конечно, но я допускаю, что бывает и хорошая поэзия, точнее, что существует некий абсолютный дух поэзии. Произносить определенным образом имена вещей, людей, возможно, означает создавать их вновь, оживлять их, множить жизнь. В.: Но ведь для этого есть живопись. Да, но я не знаю, как иначе объяснить то волнение, которое я испытывал. Леонардо, — повторил Франсуа, а Леонардо — это был я, тогда, в ту секунду, мое тело и душа в нем, без прошлого и будущего, я был жив звуком, стучавшим мне в виски. Я сказал, что до этого никогда не видел поэтов. Фирмино мне сказал, что вы поэт, синьор. Впредь можешь называть меня просто Франсуа, если хочешь. Он хотел добавить что-то еще, но я перебил его: Ваше одеяние не соответствует вашему роду занятий, и вы, конечно, носите его, чтобы оставаться инкогнито. Но ваш… — …голос — чуть не сказал я, но вовремя спохватился: — …но весь ваш облик является воплощением самой поэзии. В.: Не покривили ли вы душой, сказав ему это? Думаю, я был искренен. Но слушайте дальше. Улыбнувшись, он ответил: Если стихи — это признания святых душ, панегирики королям и государям, а также вздохи любви, то я не поэт. Но не путай поэта с поэзией. Поэзия — шлюха. С.: Шлюха? Да-да, шлюха, алчная и задорная, но, поверь мне, неревнивая. А поэт — человек не лучше других, а подчас и хуже многих. Смотри-ка, я истекаю кровью, как зарезанный теленок, хотя, в отличие от него, во мне больше вина, чем крови. Я слегка коснулся его своей чистой рукой. Я погладил его по лбу и щеке. В розовом свете огня контуры его лица казались мне менее четкими, чем прежде. Я посмотрел в камин, и меня заворожили языки пламени, которые тянулись вверх и разбивались о темноту. Я не знаю, о чем задумался Франсуа, но из его глаз потекли слезы. Чтобы не расплакаться самому, я стал искать себе занятие. Нашел таз, наполнил его водой и вымыл руки Франсуа, который не сопротивлялся мне, оставаясь по-прежнему задумчивым. Его живот был опоясан тряпкой, слипшейся и насквозь пропитанной кровью. Я хотел снять ее, чтобы промыть рану, но Франсуа знаком дал мне понять, что запрещает делать это. Я подошел к окну — которое, должно быть, давно не открывали, — чтобы выплеснуть воду, и, пока я смотрел, как тяжело и монотонно текут с небес струи дождя, до моего уха донесся шепот, похожий на молитву. И вскоре я расслышал слова. Рожден я не от серафима В венце из звезд, слепящем взоры. Мертв мой родитель досточтимый, И прах его истлеет скоро. А мать уже настолько хвора, Что не протянет даже год, Да я и сам, ее опора, С сей жизнью распрощусь вот-вот. Я знаю: нищих и богатых, Сановников и мужиков, Скупцов и мотов тороватых, Прелатов и еретиков, Философов и дураков, Дам знатных, чей красив наряд, И жалких шлюх из кабаков — Смерть скашивает всех подряд. Я стоял, закрыв глаза, и слушал. Последние строки проговорили два голоса. Это вернулся Фирмино. Он поставил на пол две сумки и бурдюк с вином. За ним вошла глухонемая Бланш. Она несла кастрюлю, от которой шел пар, тарелки и буханки хлеба. Ее блуждающий, беспокойный взгляд остановился на Франсуа, на окровавленной повязке у него на животе. Он подозвал ее к себе и протянул ей монету. Стоило видеть ее в эту минуту: она много раз поклонилась, мыча в знак благодарности; мне это было отвратительно. Затем она повернулась ко мне и к Фирмино, ожидая приказаний. А Фирмино стал насмехаться над ней. Он сложил пальцы ножницами и высунул язык, как будто собирается его отрезать. А глупая Бланш кивала и глухо смеялась, почти икала. Наконец она ушла, дав понять, что скоро вернется, чтобы приготовить третью постель. Друзья, прошу я пожалеть того, Кто страждет больше, чем из вас любой, Затем что уж давно гноят его В тюрьме холодной, грязной и сырой, Куда упрятан он судьбиной злой. Девчонки, парни, коим черт не брат, Все, кто плясать, и петь, и прыгать рад, В ком смелость, живость и проворство есть, Чьи голоса, как бубенцы, звенят, Ужель Вийона бросите вы здесь? Я храню в кухне свои старые картины, те, которые когда-то убедили меня, что мое призвание — живопись. Там друг напротив друга висят два полотна, на которых Бьянка изображена обнаженной. Но ей принадлежит только тело, лицо я списал с какой-то женщины на открытке. Я написал Бьянку с немного приподнятой, как у Олимпии Манэ, [15] грудью. Жест ее руки одновременно и стыдливый, и завлекающий. Она держит ладонь на лобке. Я помню, что ее маленькая ручка едва его прикрывала, и Бьянка попросила меня закрасить часть густых волос, торчавших вокруг. На другом холсте она написана со спины, и тем не менее ее поза выражает готовность принести себя в жертву. На этой картине она напоминает островитянок Гогена. [16] Мне так нравилась ее темная, обгоревшая на солнце кожа, ее полные гладкие ягодицы, чуть-чуть поблескивающие на солнце. Там развешено еще много других картин, так что обои видны лишь кое-где: портреты женщин, туманные пейзажи, портреты партиза-нов и пропавших друзей. Все, кто остроты, шутки, озорство Пускает в ход с охотою большой, Хотя и нет в карманах ничего, Спешите, или вздох последний свой Испустит он в лохмотьях и босой. |