Онлайн книга «Гипсовый трубач»
|
— Здоров, Агдамыч! — воскликнул Жарынин с той лейб-гвардейской развязностью, каковую отечественная творческая интеллигенция обычно напускает на себя, общаясь с народом. — И вам не хворать! — степенно ответил мастер. — Знакомься — мой соавтор Кокотов! — представил режиссер. — С приездом! Сочиняете, стало быть? — кивнул Агдамыч, вынул из дощаника начищенную табличку с отверстиями по углам и стал, щурясь, присматриваться к крашеным брусьям скамейки. — Где-то тут дырочки были… Ну, ничего, новые провертим. — А кто едет-то? — спросил Жарынин. — Вроде как америкосы опять… — А кого привинчиваешь? — Тама, — он махнул на соседнюю скамейку, — этот… как его… — Агдамыч изобразил прокуренными мозолистыми пальцами тюремную решетку. — Солженицын? — подсказал Жарынин. — Не-а. Хуже. — Варлам Шаламов? — Не-а Лучше. — Мандельштам? — Он самый. — А сюда кого привинтишь? — Этого… — Агдамыч показал руками большой квадрат. — Малевича? — сразу догадался режиссер. — Его. Ага, вот они — дырочки… — Мастер обтер рукавом табличку, на которой была выгравирована искусная, стилизованная под начало прошлого века надпись: На этой скамейке любил сидеть великий русский живописец, отец «Черного квадрата» Казимир Северинович Малевич (1878–1935) — А он действительно любил тут сидеть? — усомнился Кокотов. — А чего ж не любить: удобно и воздух, — ответил Агдамыч, отсчитывая четыре шурупа и вставляя их в рот. — Это в источниках зафиксировано? — уточнил Андрей Львович. — А как же! — вооружаясь отверткой, кивнул умелец. — У нас все досточки на учете. — Мой наивный друг, — покачал головой Жарынин, — восточная мудрость гласит: невозможно обнаружить три вещи — след рыбы в реке, след змеи на камне и след мужчины в женщине. Я бы добавил четвертую: невозможно обнаружить след Малевича на лавке, на которой он никогда не сидел… — Значит, обман? — Почему сразу — обман? Если «Черный квадрат» не обман, то почему же скамейка, на которой мог сидеть, но не сидел Малевич, — обман? Это всего лишь несбывшаяся реальность. — Правильно! — краем рта подтвердил Агдамыч, ввинчивая шуруп. — Вот к нам китаёзы приезжали. Галдят — где тут, мол, Островский сидел, который инвалид и про как закалялась сталь сочинял?! Оч-чень они его там у себя уважают. Просто трясутся. Так и сясякали: «Ососки элосы йоу и! Ососки шу хэн хао! Ососки до шао цянь?» [1] Две лавки увезли. Одну — в Пекин, другую — в Шанхай. — Какая же у тебя память, Агдамыч! — похвалил Жарынин. — Не жалуюсь. Память хорошая, а жизнь хуже… — Ты же вроде увольняться собирался? Ругался: мало платят. — Остался! — ответил мастер, заканчивая работу. — Денег добавили? — Не-а. Но Огурец обещал научить без водки похмеляться. У нас же, оказалось, внутри спирт имеется. Мы просто не знаем… — Ну и как? — Учусь. Дело-то серьезное. — Значит, сам пока не можешь? — Еще нет. Вкус водки уже могу на себя напустить, но крепости никакой нету. В магазин хожу. — А самогон? Ты же такую прелесть гнал! — Дорог ныне ингредиент, Дмитрий Антонович. Магазин дешевле выходит. Только вот сегодня не хватает мне… — Помочь? — Не побрезгую. — А сколько у тебя есть? — Вот! — Мастер вынул из дощаника пустую водочную бутылку. — Ну, неплохо! — усмехнулся режиссер и протянул ему сотню. Тот принял вспомоществование с благодарным достоинством и собрался уходить. — А зачем вы таблички каждый раз отвинчиваете? — спросил Кокотов. — Так цветнина ж! — опешил от такого непонимания Агдамыч. — Чуть не доглядел — отодрали и сдавать побежали… — Кто? — Есть кому! — Он сурово посмотрел на соавторов и зашаркал к дальней скамейке в конце аллеи. — А там-то кто сидел? — вдогонку спросил Андрей Львович. Последний русский крестьянин помахал над головой кулаком и ступенчато рубанул воздух. — Наверное, Маяковский? — предположил писатель. — Великий народ! Великий язык! — воскликнул Жарынин, и на его глазах выступили слезы благоговения. — Нет, вы вслушайтесь только: цвет-ни-на! В одном слове, как в капле, отразилась вся катастрофа русского саморазрушения! Вся! — Вы что имеете в виду? — Эх вы, писатель, неужели не поняли? Цвет-ни-на! Пуш-ни-на! Воровство цветных металлов в эти проклятые годы стало у простых людей промыслом, способом существования, как у их предков — добыча пушного зверя. В одном лишь слове — весь кошмар бездарных реформ и весь каннибализм дикого капитализма! В одном слове! О, если бы такое возможно было в кино! Если бы один кадр, один крупный план — и эпоха у тебя в кулаке! Но мы с вами сделаем это, Кокотов! Обязательно сделаем! Мы с вами задерем подол старушке Синемопе! Но автор «Полыньи счастья» ничего этого уже не слышал, он лишь видел, как в их сторону от крыльца идет Лапузина в плащике и с тем же крокодиловым портфелем в руке. Рядом с ней, чуть отставая и рождая в кокотовском сердце ревнивое неудобство, шагал холеный, средних лет брюнет, одетый в офисный темно-серый костюм и малиновые ботинки. Оба они явно были чем-то расстроены: молодая женщина сердито жестикулировала, а ее спутник хмурился и рассматривал листья под ногами. Вдруг она вскинула голову и увидела Андрея Львовича. Ее лицо тут же преобразилось, осветившись улыбкой, но не обычной вежливой, а какой-то лукаво-доверительной, даже заговорщицкой, будто ее с Кокотовым соединяла некая общая, немного забавная, но в целом трогательная тайна. Поравнявшись с соавторами, Наталья Павловна замедлила шаг, явно собираясь заговорить. Режиссер и писатель, помогая друг другу, не без труда поднялись из глубокой скамеечной впадины навстречу даме. — Господа, — сказала она красивым, чуть хрипловатым голосом. — Я хотела бы с вами познакомиться. По-соседски. Это роскошно, что вы приехали сюда! Меня зовут Наталья Павловна! — И она протянула ладошку тем элегантным «срединным» движением, когда дама как бы предоставляет мужчине выбор: поцеловать руку или просто пожать. Все зависит от желаний. Жрец Синемопы, наигалантно изогнувшись, поцеловал: — Жарынин. Дмитрий Антонович. Кинорежиссер. Счастлив знакомству! |