
Онлайн книга «Самосвал»
— Суета, — повторяю я и, увидев свое лицо в зеркале на колонне Пушкинского музея, где вручают премию, спешу уйти в туалет, умыться. Мне не хотелось бы, чтобы все увидели, как меня перекосило от ненависти. Суета. Суета и блядская духовность. Я об этом говне только и слышу, когда попадаю на литературные тусовки: к счастью, я попадаю туда нечасто. Но достаточно часто для того, чтобы получить денег и забыть о госпоже Беде, приютившейся на коврике у моей железной пока еще — к сожалению, двери в ломбард не принимают, я узнавал, — двери. Деньги, деньги, деньги, вот что мне нужно, и, если ради них потребуется прокусить горло вот такому старому пердуну, наложившему в штаны из-за старческого недержания — поэтому штаны у него на заднице так и обвисли — и выпить его зловонную тепловатую (хотя не уверен, она наверняка остыла уже у него там, в артериях) кровь, я так и сделаю. Потому что у меня ребенок, которого я не могу кормить разговорами про духовность, вашу гребанную духовность. Я возвращаюсь в зал, где кружат толпы народу, и прыскаю со смеху, представив себе это. — Сынок, скушай кусочек, — скажу я, поднеся ложку ко рту Матвея, — пожалуйста. — Йо?! — ответит он, в смысле, ты трахнулся, старик, потому что ложка-то пустая. — Да, пустая, — скажу я ему, — но ты представь, что я вспаиваю тебя молоком русской, бля, словесности и медом ее, так ее за ногу, несравненной красоты. — Ага, — скажет Матвей, — а как же ты, папа? Разве ты останешься голодным? — Нет, что ты! — воскликну я и суну морду в пустую тарелку. — М-м-м-м, как вкусно. — Ага, бля, — скажет Матвей, оближет пустую ложку, и мы пойдем гулять, типа сытые. Без одежды. Голые, конечно, потому что нас согреет духовность, бля. Меня снова начинает типать, но мне приходится взять себя в руки: а то все решат, что лауреат молодежной премии этого года какой-то дизентерийный, бля, придурок. Мало того, что занимается суетой. А чем мне заниматься? Писать книги по двенадцать часов в сутки? — Если бы ты действительно знал, что такое творчество, чувак, — говорю я этому засранцу из какого-то журнала, название которого я, конечно, сразу забыл, — то знал бы, бля, что творчество — это не какая-то фигня, которую ты и твои бездарные авторы размазываете на сотни страниц вашего долбанного издания. — Ты бы знал, что творчество — когда по-настоящему пишешь — это… Знаешь что? — спрашиваю я. — Это огонь, — всхлипываю я, и зал замирает, все эти сотни четыре мудозвонов молчат, недоуменно глядя на меня. — Это боль, — говорю я. — Это скрежет зубовный, — плачу я. — Это минута наслаждения, причем такого, какое даже секс не подарит, если, конечно, ты еще помнишь, что такое секс, — смеюсь я. — Это ноющая поясница, — потираю я спину. — Это уставшая задница, по сравнению с которой даже седалище Молотова, бля, отдыхает, — ехидничаю я. — Это концентрированное наслаждение, — пытаюсь втолковать я. — Это как героин, а принимать герыч 12 часов в сутки нельзя. Нет, не так. Это укол. Вот что такое творчество, конечно, творчество настоящее, когда пишешь… — размахиваю руками я. — А не звиздишь о том, как надо писать, кто не умеет писать, а кто умеет и почему ты так, бля, считаешь, — зло смеюсь я. — Творчество не может занимать много времени, потому что, как я уже говорил, — терпелив я, — это концентрированный миг. Это все удовольствие за мгновения. — И если делать это сутки напролет, — выдаю я. — То ты просто будешь скучным нарком, который пихает в себя дозу каждый божий час, — продолжаю пусть неудачное, но наиболее точное сравнение я. — И уже не помнит о том, зачем он это начал делать, — глаголю я. — А начал он это потому, что получал Блаженство, — резюмирую я. — Есть еще один момент, — воздеваю руку с вилкой я. — Который очень тонко прочувствовал Шекспир, — говорю я. — Занимавшийся, по вашим меркам, — рычу я. — Су-е-т-ой, — чеканю я. — Потому что Шекспир, видите ли, бля, был скоморохом, сочинявшим занятные истории для быдла. — И если бы быдлу не нравилось, как угождает им Шекспир, они не голосовали бы за него рублем, — морщусь я, поняв, что пропустил штамп. — Ну или фунтом, или что они там платили? — И где вы и где он, — спрашиваю я, — этот, бля, Шекспир? Все молчат. Я поддеваю вилкой что-то красное, жирное и распластанное: красная рыба, что ли, и, подумав, отбрасываю ее на стол. И снова начинаю кричать: — Творчество — это оргазм, а оргазм разве длится вечно? Он короток. испытай его и возблагодари Бога. — В остальное же время, мать твою. — Ты должен хранить себя в чистоте, красоте и первозданной невинности, — чувствую я себя проповедником. — И содержать свое тело — этот Храм — в котором ты служишь, бля, Богу тем, что пишешь, — в тепле, сытости и комфорте. — Не рабско-зажратом, не в комфорте зажратого слизняка, но в достойном состоянии, потому что твое, бля, тело, я повторяю для тупых, Храм. — И оно должно быть сыто, обуто, одето, гладко выбрито и довольно. — И дать этого мне так называемая духовность не может. — Поэтому. — Чтобы не сойти с ума. — От постоянного напряжения. — Экзальтации и мученичества. — Которые сопровождают. — Всякого писателя. — Если, конечно, он писатель. — А не говно, пишущее потому, что пора что-то там написать, — визжу я. — В оставшееся от творчества время, — бью я тарелку об колонну. — Я. — Должен. — Быть, бля. — Нормальным. — Человеком. С нормальными. — Человеческими. Бедами и радостями. С нормальной. — Человеческой, — хриплю я. — Бля, жизнью. С работой, деньгами, и всем-всем-всем, что есть у обычных. — Людей, — опрокидываю я столы. — Иначе, — реву я. — Я с ума сойду. — А я и так. — Близок к этому. Я совершенно измотан и издерган. — Я не желаю слышать про вашу сраную духовность ни хера. Каждый раз. — Я волочу этот гребанный камень на дурацкую гору. — Каждый раз. Я оргазмирую, когда он вот-вот. Почти. На вершине. — И каждый раз. Рыдаю, когда он, не докатившись буквально локтя до вершины, катится. — Мать вашу! — Катится прямо вниз, — беззвучно хриплю я. |