
Онлайн книга «Две зимы и три лета»
![]() — Да, да, Сидоров у телефона. — Голосок писклявый, тоненький, еле слышно. Самый верхний колхоз у Сидорова. — Сколько, спрашиваю, в лес за неделю вывел? — Слушаю, слушаю, — опять по-козлиному заблеял Сидоров. — Матюшин, — сказал после короткого молчания Подрезов. Это относилось к председателю ближайшего от Сидорова колхоза. — Съезди завтра к старому хрену. Скажи, чтобы на бюро ехал. Мы ему прочистим уши. Так и скажи. — Хорошо, Евдоким Поликарпович, скажу. Из отчетов председателей Анфиса поняла, что в других колхозах дело с выходом людей на лесозаготовки обстоит не лучше, чем у нее, а в некоторых колхозах даже хуже, и она уж было подумала: ну, кажется, сегодня отсидится за чужими спинами. Не отсиделась. — Минина, — голос Подрезова приподнял ее с табуретки, — докладывай. — Пятерых за эту неделю послала. — Так. Значит, у тебя теперь в лесу сколько? Тридцать один? — Подрезов все знал и помнил, что касалось леса. Да, по правде сказать, и кто когда придавал значение северным колхозам? Лес, лес давай, а уж как ты там справишься с севом, с сенокосом и прочими делами — это твое дело. — Да, тридцать один, — подтвердила Анфиса. — А по плану? — Сорок пять, — упавшим голосом сказала Анфиса. — Ну и что же? — Да где их взять-то, Евдоким Поликарпович? — А ты поищи, поищи хорошенько. — Старый, излюбленный совет Подрезова. — Да уж искала. И я искала. И ваш уполномоченный целую неделю искал. — Нет, значит людей? — Нету. Подрезов басовито рыкнул, прочистил горло: — Возьми карандаш. Взяла? Пиши. Первое: Репишная Марфа Павловна! Есть такая? — Евдоким Поликарпович, да как же ее посылать? У человека годы на исходе и грыжа в обоих пахах. — А грыжу-то где она нажила? Не с попом ли? На проводе прыснул смех. — Кому это там весело? Тебе, Новиков? Потерпи маленько. Скоро уж твоя очередь. Смех сразу погас. — Записала, Минина? Анфиса промолчала. — Минина! Я кого спрашиваю? Или боишься, что молельня перестанет работать? Второй раз предупреждал ее Подрезов насчет молельни. Да, поговаривают в деревне — ходят к Марфе Репишной старухи. И раз даже, проходя мимо ее дома вечером, она сама слышала какое-то пенье в избе. А может, Марфа тут ни при чем? Когда она отличалась набожностью? Может, это Евсей Мошкин воду мутит? 2 — Пришла, Павловна… А я уж думал, замерзну, не дождусь… — Не мог людей-то не срамить! Мало я с тобой натерпелась? Вставай! Сено зашевелилось. Белый клубок пара вырвался оттуда, потом показалась обмотанная тряпьем голова. — Не встать. Обессилел. Тогда Марфа нагнулась к стогу, сграбастала мужа в охапку, посадила на санки, кинула ему в ноги его котомку. Дорогу перемело начисто — двое суток без роздыха лютовала метель. Марфа брела от вешки к вешке, смутно черневшим на вечернем лугу, месила рыхлую заметь, падала. Так дотащилась до моста через Синельгу. — Живой? Митрий клацнул зубами. Она сняла с себя полушубок, набросила на мужа. — Что ты, Павловна… Сама-то замерзнешь. — Помалкивай! И без твоих слов тошно… Когда два-три часа назад ей сказали, что Митрий лежит у зарода на Марьиных лугах — отощал, идти не может, — Марфа готова была волосы рвать на себе. Господи! За что ей еще такое наказанье? У всех мужья как мужья — на войне воюют, а ее ненаглядный даже для войны оказался негож — в трудармии, всю войну в тылу околачивается. Но затем, одумавшись, она оделась, пошла на конюшню. Лошади свободной не было. Марфа сама впряглась в санки. И вот тащилась она через луга, через лес — в одном сарафане, подол заледенел, грыжа разрывает паха, — тащилась, сцепив зубы, и на все лады кляла свою судьбу. В избу Митрий вполз сам — у нее не хватило сил внести его. Отдышавшись, Марфа зажгла лучину. Митрий, привалясь к косяку дверей, все еще сидел на полу у порога. — Что, так и будешь сидеть? Без няньки не можешь? — Отощал я, Павловна. Дай прийти в себя. — А здесь, думаешь, рай? Скоро болота не будет — весь мох приели. Сапожонки у Митрия, разбитые, перевязанные светлой проволокой, оттаяли, подтекли лужами. Тяжелое зловоние распространилось по избе. — Замучила дизентерия, — виновато сказал Митрий. И не от жалости к мужу, нет, а по вековечной привычке к чистоплотности Марфа затопила печь, согрела воды в чугунах, обмыла мужа в корыте. Оказавшись в теплой постели, в чистом белье, Митрий расплакался, как малый ребенок: — Ну вот, теперь и помирать можно. Думал, не дойду. Иной раз репку съешь, иной день так. Где пустят ночевать, где в сарае приткнешься. Вошь, понос людей стыдно… Скоро Митрий забылся, а Марфа, нагрев еще воды, принялась за стирку. Ее тошнило от вони, от вшей, которые серым слоем всплывали на воде в корыте, и она думала об одном: не приведи бог, чтобы кто-нибудь зашел в избу. Выстиранное белье она развесила на печи, ватник и ватные штаны оставила мокнуть до утра в щелоке, подтерла вехтем пол. Оставалось еще разобрать котомку. Она села на пол — ноги больше не держали, — развязала мешок с лямками. И все, что было в нем, вывалила на пол. Тут было грязное, протертое до дыр вафельное полотенце, жестяной котелок — большая консервная банка с проволочной дужкой, пара старых рукавиц, шило с нитками, обмылок серого мыла, бутылка с керосином, обернутая в тряпку, и еще был грязный, растрепанный кочан капусты, зачем-то обвязанный шпагатиной. Если бы не эта шпагатина, она бы просто выбросила кочан — коровы нету, кто будет жрать такой кочан? Но шпагатина пригодится, и она, положив кочан на колени, стала распутывать узлы, в душе своей последними словами понося мужа дурак безмозглый! Совсем из ума выжил. Где это видано, чтобы веревку на кочан наматывали? Она распутывала, распутывала шпагатину — ногтями, зубами разгрызала узлы, наконец распутала. Не кочан — сверток. Сперва старой газетой обернут, затем платом, старинным аглицким платом, который она носила еще в девках. Плат этот Марфа искала всю войну. Перерыла все коробья, корзины, лукошки, думала: потеряла или кто украл. А он, оказывается, вот где всю войну пролежал — в грязной паршивой котомке. И тут Марфа едва не задохнулась от гнева. На кой черт ему было уносить этот плат из дому? Ведь она так обносилась — голову в страду нечем прикрыть. Зашипел сбоку в корытце с водой огарок. Марфа, не вставая, переменила лучину в светце, развязала плат и просто обмерла: сладости… Розовые подушечки, слипшиеся, вывалянные в чаю, в сахарном песку, леденцы — красные, желтые, зеленые, сахар маленькими кусочками, чай в газетном кулечке и еще вдобавок к этому две белые сушки — давнишние, закатанные, крепкие, как камень. |