
Онлайн книга «Две зимы и три лета»
![]() Самого Ильи дома не оказалось — он был в кузнице, и за ним побежала девочка, такая же черноглазая и смуглая, как мать. И вообще, как заметил сейчас Лукашин, которому лишь однажды доводилось заходить к Нетесовым, и остальные дети — два диковатых мальчика, настороженно поглядывавших на них с печи, — походили на Марью: ничего от светлого голубоглазого отца в них не было. Марья встретила их не то чтобы сдержанно — враждебно. Подняла черные колючие глаза от белья, которое чинила, сидя на железной кровати местной ковки, буркнула что-то вроде: «Проходите», — и больше на них не взглянула. Сидела, затягивала одну за другой дыры на ребячьих рубашках и одновременно ногой в валенке, на которой была надета петля, качала зыбку, наглухо завешенную старым ситцевым сарафаном. Ганичева, однако, этот прием не смутил — за свою многолетнюю службу он навидался еще и не такого. Ганичев запросто, по-домашнему снял свое пальто холодное, без ваты пальтишко из грубого черного сукна, какие и в войну и после войны выдавали по талонам, — повесил на вешалку возле дверей и, потряхивая головой — он с детства прихрамывал, — направился к печи. Что-то детское, радостное проступило на его бескровном, постном лице, когда он назябшими руками нашарил теплые кирпичины. Он обернулся к Лукашину, кивком приглашая его по-товарищески разделить тепло, затем поднял голову кверху: — Дыр на печи еще не навертели? Ребятам очень понравилась шутка чужого дяди. Они громко рассмеялись, затрещали лучиной… — Тише вы, дьяволята! Уймитесь! — закричала на них мать. Закричала грубо, по-бабьи, с явным расчетом поставить на место Ганичева. И Лукашину вдруг стало обидно за Ганичева. Все ругают, клянут человека, все стараются сорвать на нем свою злость, а ежели разобраться, разве он виноват? Для себя старается? Заем, налоги, хлебозаготовки, лес — все уполномоченный! Тащись к дьяволу на кулички. В дождь, в мороз, в бездорожье. И хорошо бы на подводе, на машине, а то ведь и пехом, на одиннадцатом номере. Четыре дня назад, когда Лукашин вернулся домой с лесозаготовок, — звонок из райкома: Ганичева к телефону. — Какого Ганичева? — Как? Разве он еще не у вас — вчера утром к вам вышел? Ну, значит, на Синельге загорает. И точно — Ганичев, совершенно закоченевший, сидел у сбитого моста через Синельгу. Сидел и ждал какой-нибудь подмоги, чтобы перебраться за бурно разлившуюся речку. И подобных случаев немало было за многолетнюю службу у Ганичева. А жаловаться? Облегчить себя руганью? Заручиться сочувствием других? Ни-ни-ни! Улыбайся, бодрись, агитируй, хотя бы у тебя при этом кишки лопались от голода. А голода Ганичев хватил и в войну, и после войны. Семья большая, шестеро детей — Лукашин ночевал у него как-то, — и все шестеро в одинаковых железных очках. А отчего в очках? От хорошей жизни? Впрочем, для того чтобы знать, как живет районный служащий Ганичев, для этого совсем не обязательно заглядывать к нему домой. Для этого достаточно взглянуть на его сухое, цвета осенней травы лицо, на его китель и галифе из чертовой кожи, которые так затерты и залощены, что издали кажутся жестяными. Илья вошел в избу запыхавшись — не иначе как бежал, — кивнул с порога, сполоснул руки под рукомойником и еще раз поздоровался — уже за руку, крепко, как товарищ с товарищами. — Ну как наше Пекашино — не подкачало? — спросил он. И по тому, каким тоном спросил, было ясно, что подписка для него не постороннее дело. — Активность неплохая, — ответил Ганичев. — Народ понимает, на что пойдут его трудовые сбережения. Он сел к столу, вынул из сумки ведомость и химический карандаш и прямо, без всякого предисловия, сказал: — На тысячу двести вытянешь? — На тысячу двести? — Илья, будто споткнувшись на ходу, посмотрел себе под ноги, посмотрел на жену. — Вечор, кабыть, на шестьсот говорили. Так как будто… — То вечор, а то сегодня. Вечор, к примеру, мы вовсе попа не планировали. А он возьми да и бухни семьсот. — Евсей Мошкин? — А кто же еще! Хватит вам и одного попа на деревню, — пошутил Ганичев. Насчет Евсея Мошкина Ганичев немного призагнул. На самом деле Евсей Мошкин подписался не на семьсот, а на четыреста пятьдесят. Правда, деньги выложил все сразу — чистой монетой. — Ну так как? — Ганичев взял карандаш. — Хорошо ли это? Член партии, а у попа в хвосте. Что народ скажет… — Да оно, конешно… — Пишу. — Видишь, какое дело, товарищ Ганичев… — Илья опять посмотрел на жену. — Без молока живем. Охота бы какую животину заиметь. Хоть бы козу на первое время… Ребятишки… — У всех ребятишки. А заем-то зачем, голова садова? Чтобы этим самым ребятишкам хорошую жизнь устроить. Так? — Да так… — вздохнул Илья. Сверху, с печи, четыре ребячьих глаза сверлили Лукашина. Марья перестала качать зыбку. Ганичев старательно вывел цифру «1200», поставил птичку. — На-ко, приложись. Илья расписался. Девочка по его знаку, став на табуретку, сняла со шкафа берестяную плетенку и подала отцу. Ганичев тем временем принялся вписывать его фамилию в другую ведомость, в ту, в которой записывался первый взнос наличными. Илья присел к столу с другого края, раскрыл плетенку, вынул оттуда стопку купюр — рублями. Стопку он не стал пересчитывать. Деньги на заем у него, как понял Лукашин, были отложены заранее, наверно, еще со вчерашнего дня, после того как он пришел домой с партсобрания. — Двести, — сказал Илья и положил стопку перед Ганичевым. — Двести? Нет, друг ситной, не пойдет. Попы у нас все чистоганом вносят, а ты член партии. — Да я понимаю… — Илья просящими глазами поглядел на Лукашина: не замолвишь ли, дескать, словечко? Лукашин поднял глаза к потолку и с подчеркнутой заинтересованностью стал рассматривать железное кольцо, в которое был продет березовый с поперечными насечками очеп. А что он мог сделать? Сказать Ганичеву: хватит? Но разве для этого он сюда пришел? Очеп судорожно подпрыгнул, подол старого сарафана на зыбке задрался, как если бы с пола вдруг поднялся ветер. Это Марья, сбрасывая с ноги петлю, рванула напоследок. — Половину, — раздался твердый голос Ганичева. — Не осилить, товарищ… — Давай, не осилить! Вон ведь какой сейф завел. Зазря? Ганичев кивнул на берестяную плетенку. Илья покачал головой. — Коммунист! Член партии. Ай-ай-ай! Попы у нас сознательнее… Довод этот, как и раньше, оказался для Ильи решающим, и он уже больше не торговался. Зыбка, которую качала теперь девочка, заходила резче. В задосках что-то грохнуло. |