
Онлайн книга «Кубарем по заграницам»
Поднимается с дивана Миша и, как испуганный мышонок, старается проскользнуть незаметно в детскую. Но папа замечает его. — А, Миша! Что ж ты не здороваешься с дядей Лацисом. Дай дяде ручку. Эта операция не особенно привлекает Мишу, но он робко протягивает худенькую лапку, и она без остатка тонет в огромной, мясистой, жесткой «рабочей» лапе дяди Лациса. — Ну иди, Миша, не мешай нам. Скажите, а с теми тремя, арестованными позавчера, вы кончили или… Но Миша уже не слышит. Опустив голову, он идет в детскую с полураздавленной рукой и вконец расплющенным сердцем. * * * В конце концов, если у меня и есть на кого слабая надежда — так это на Мишину мать. Авось, она не выдаст Мишу, и одним своим прикосновением ласковой руки к горячей голове расправит измятые полуоборванные лепестки детского сердца. За обедом спросит: — Чего ты такой скучный, Миша? Чего ты ничего не кушаешь? — Мне скучно, мама. В разговор ввязывается папа: — Его уже нужно в училище отдать, так ему тогда не будет скучно. Хочешь, я тебя отдам в Первую Коммунистическую Нормальную Школу, а? И вдруг коммунистическая мать вспыхивает и взлетает, как ракета. — Ты! Ты! — кричит она, сжигая сверкающими глазами коммунистического папу. — Ты мне эти штуки с моим ребенком брось! Я знаю ваши «Нормальные» школы для мальчиков и девочек!! Ты там можешь себе проводить какую хочешь политику, но в семью этой дряни не вноси. Чтобы я послала своего сына на разврат? Лева, слышишь? Об этом больше нет разговора! — Ну хорошо, ну ладно. Раскудахталась. Миша! Ну, если тебе скучно, поедем опять принимать парад красных войск — хочешь? — Что ты со своими паршивыми парадами к ребенку пристал? Он же один, ему же нужны товарищи, а ты ему своими парадами-марадами голову морочишь! — Ему нужны товарищи! Так чего же ты молчишь? Хочешь, я к нему пришлю поиграть сына Лациса — Карлушу? — Лева! Я же тебе в тысячный раз повторяю: оставляй свою политику на пороге нашего дома! Чтобы я позволила моему сыну играть с этим латышонком, с сыном палача, который… — Со-ня!!! Или ты замолчишь, или я уйду из-за стола! Что это за разговоры такие? За столом — тяжелое, душное молчание. Миша сидит, положив на тарелку вилку и ножик, не притронувшись к цыпленку, и смотрит невидящими глазами в стену. — Что ты? — озабоченно спрашивает отец. — О чем задумался? — Папа, ты знаешь, что такое Эль-Пасо и Дель-Норте? — М… М… Не знаю. Я думаю, это сокращенное название какой-нибудь организации. — А знаешь ты, что такое «Охотники за черепами»? Лицо папы сначала бледнеет, потом краснеет: — Послушай, ты! Дрянь-мальчишка… Если ты еще раз позволишь себе сказать что-либо подобное, я не посмотрю на тебя, что ты большой, — выдеру как сидорову козу! Понял? Нет, Миша не понял. На совести Мишиного папы тысячи пудов преступлений. Но это его преступление — гибель Мишиной души — неуследимое, неуловимое, как пушинка, — и, однако, оно в моих глазах столь же подлое, отвратительное, как и прочие его убийства. Перед лицом смерти
Кусочек материала к истории русской революции Сколь различна психология и быт русского и французского человека. Французская революция оставила нам такой примечательный факт: Добрые, революционно настроенные парижане поймали как-то на улице аббата Мори. Понятно, сейчас же сделали из веревки петлю и потащили аббата к фонарю. — Что это вы хотите делать, добрые граждане? — с весьма понятным любопытством осведомился Мори. — Вздернем тебя вместо фонаря на фонарный столб. — Что ж вы думаете — вам от этого светлее станет? — саркастически спросил остроумный аббат. Толпа, окружавшая аббата, состояла из чистокровных французов, да еще парижан к тому же. Ответ аббата привел всех в такой буйный восторг, что тут же единогласно ему было вотировано сохранение жизни. Это французское. А вот русское [11] . * * * В харьковской чрезвычайке, где неистовствовал «товарищ» Саенко, расстрелы производились каждый день. Делом этим, большею частью, занимался сам Саенко… Накокаинившись и пропьянствовав целый день, он к вечеру являлся в помещение, где содержались арестованные, со списком в руках и, став посредине, вызывал назначенных на сегодня к расстрелу. И все, чьи фамилии он называл, покорно вздыхая, вставали с ящиков, служивших им нарами, и отходили в сторону. Понятно, что никто не молил, не просил — все прекрасно знали, что легче тронуть заштукатуренный камень капитальной стены, чем сердце Саенко. И вот однажды, за два дня до прихода в Харьков добровольцев, явился, по обыкновению, Саенко со своим списком за очередными жертвами. — Акименко! — Здесь. — Отходи в сторону. — Васюков! — Тут. — Отходи. — Позвольте мне сказать… — Ну вот еще чудак… Разговаривает. Что за народ, ей-богу. Возиться мне с тобой еще. Сказано отходи — и отходи. Стань в сторонку. Кормовой! — Здесь. — Отходи. Молчанов! — Да здесь я. — Вижу я. Отойди. Никольский! — Молчание. — Никольский!! Молчание. Помолчали все: и ставшие к стенке, и сидящие на нарах, и сам Саенко. А Никольский в это время, сидя как раз напротив Саенко, занимался тем, что, положив одну разутую ногу в опорке на другую, тщательно вертел в пальцах папиросу-самокрутку. — Никольский!!! И как раз в этот момент налитые кровью глаза Саенко уставились в упор на Никольского. Никольский не спеша провел влажным языком по краю папиросной бумажки, оторвал узкую ленточку излишка, сплюнул, так как крошка табаку попала ему на язык, и только тогда отвечал вяло, с ленцой, с развальцем: — Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете. — А что? — Да ведь вы Никольского вчера расстреляли! — Разве?! И все опять помолчали: и отведенные в сторону, и сидящие на нарах. |