Онлайн книга «Дитя слова»
|
Однако Ганнер, как ни странно, смотрел на меня отстраненно. В его взгляде не было гнева, скорее, он выражал удивление, любопытство, пожалуй, даже брезгливость. Начать разговор нам явно будет крайне трудно. Я застыл от волнения — только нижняя челюсть у меня слегка дрожала. И все вертел и вертел в руке стакан, чувствуя пальцами грани хрусталя. Я понятия не имел, что ему сказать, и на протяжении дня намеренно избегал соблазна заранее составить речь. Я хотел быть готовым ко всему — к взрыву нечленораздельной ярости, к эмоциональному срыву. А вот такой невероятной холодности не ожидал. — Спасибо за то, что вы пришли, — сказал Ганнер. — Не за что. — Это мы уже друг другу говорили. Ганиер начал прогуливаться по комнате: два-три шага к затянутому портьерами окну, два-три шага к коврику перед камином — вышагивал, совсем как Китти по деревянному причалу. Где сейчас Китти? Стоит за дверью и слушает? Это спокойствие не может долго длиться. Какого рода взрывом все кончится? — Я хотел встретиться с вами один только раз и поговорить о прошлом, — сказал Ганнер. — Только раз, потому что, я считаю, этого будет достаточно. Дальнейшие встречи были бы уже навязчивы. А вы, насколько я понимаю, едва ли жаждете видеть меня. — Насколько я понимаю, и вы едва ли жаждете видеть меня, то есть я хочу сказать — вообще… — Я почувствовал, что выгляжу глупо, и то, что я могу показаться глупым Ганнеру, наполнило меня черной яростью отчаяния. Он скажет потом Китти и, возможно, с величайшим облегчением: «А ведь он в конце-то концов всего лишь мелкое ничтожество». — Нет, конечно. И между нами безусловно не может быть обычного… разговора… или, — он поискал слово, — перемирия. — Или… примирения… Нет, конечно, нет. А почему, собственно, нет? Разве это не единственное, ради чего стоит постараться, не единственное, что действительно имеет значение? Я почувствовал такую муку, почувствовал такую немоту — меня все больше засасывало безжалостно хохочущее прошлое. — Я полагаю, вы терпеть меня не можете, — сказал Ганнер. — Я испортил вам жизнь, а человек склонен ненавидеть того, кому он причинил зло. — Естественно. — Такое было впечатление, точно Ганнер вкладывал слова мне в рот. Но давняя ненависть и злоба заговорили во мне так властно, что никакое желание быть мягким не могло ничего изменить. — Это я испортил вам жизнь. — Какая глупость. — Совершенно верно. Но видите ли… в общем-то… не в этом дело. А знаете, мне стало намного легче оттого, что я видел вас. Это могло бы быть обычным человеческим умозаключением, но прозвучало как клинический диагноз. — Вы, наверно, и не представляете себе, — продолжал Ганнер, — насколько прошлое владеет мной. Есть люди, которые, пережив в своей жизни трагедию, перешагивают через это. Я так и не сумел перешагнуть через мою. — Я тоже, — сказал я. — Я ни на минуту не переставал чувствовать себя виноватым и… — Мои слова звучали как-то неубедительно. Разве при том, как складывался наш разговор, в котором главенствовал Ганнер, можно было просить прощения? — Меня не интересуют ваши чувства, — сказал Ганнер. Он произнес это размеренно, но не ядовито. — Я из чисто эгоистических соображений просил вас об этом разговоре. И в нашей встрече есть определенный риск. — Вы хотите сказать — мы можем подраться? — Нет, нет, конечно, нет. Я хочу сказать, что, когда речь идет о давнем и страшном, что таится в мозгу, любая ошибка или случайность могут привести к серьезным последствиям. — Ошибка или случайность? — Да. Каждое ваше слово исполнено значения. Вы можете сказать что-то такое, чего я потом не забуду никогда. — В таком случае мне надо взвешивать каждое свое слово, вот что, — сказал я. Он держался холодно, я чувствовал, что становлюсь ледяным. Я подумал: «А он все-таки состарился, стал напыщенным ослом. На риск-то он пошел, но не хочет, чтобы что-то жестокое, какая-то часть правды всплыла наружу. Да я и не могу сказать правду, я, по сути дела, заказал себе ее говорить. И ничто сейчас не заставит нас ее сказать. А все же интересно, каким был бы взрыв? Наверно, в комнате все зазвенело бы и посыпалось». — Совершенно верно, — сказал Ганнер. И умолк. Мы оба поставили стаканы на столик, так и не отхлебнув из них. — Не могли бы вы все же сформулировать, чего вы хотите? Вы действительно хотите поговорить о прошлом? Ганнер какое-то время молчал. Потом сказал: — Нет. Не думаю. Одно время мне казалось, что хочу. Люди, которые были вместе в концентрационном лагере, предаются воспоминаниям? Сомневаюсь. Я провел многие годы, занимаясь глубоким самоанализом. Я говорил об этом столько… Представив себе, как Ганнер описывает все это какому-то непонятному человеку в Хэмпстеде или Нью-Йорке, я почувствовал тошноту. И я нетерпеливо спросил: — Чего же вы тогда хотите? — Мне казалось, что я хочу поговорить об Энн, — сказал Гатшер. Имя это трепетом прошло по комнате, и все в ней словно задрожало и зазвенело. — А теперь не хотите? — А я сам хотел? Я отчаянно жаждал того, что сейчас, пожалуй, впервые мне приоткрылось и что я мог получить только здесь, но получить это мне не дано. — Возможно, достаточно было бы произнести при вас ее имя. — Вы ведь это уже сделали, — сказал я. — Что еще вы хотели бы сделать при мне? — Такое у меня впечатление, — продолжал Ганнер, не обращая внимания на мои слова и пристально глядя в огонь, — что мне хотелось наконец избавиться от Энн. Это, возможно, звучит страшно. Но… видите ли… ведь речь идет не о подлинной Энн. Подлинная Энн умерла. Наступило молчание; я слышал свое тяжелое дыхание, точно мне не хватало воздуха, слышал, как не менее тяжело дышит он. — Она умерла, — продолжал Ганнер, подхватывая свою мысль, словно это поэтическая строка, и вздыхая, — она ушла от нас, и мы должны считаться с ее… абсолютным… отсутствием. Она ко всему этому не имеет никакого отношения. Остался лишь отвратительный призрак. Я чувствую это тем острее… что это так… ужасно несправедливо… но отношению к людям, среди которых сейчас живешь. Я молчал ошеломленный. Теперь мне уже хотелось дослушать до конца, понять, куда занесет его красноречие. — Ее призрак, — медленно продолжал он, — это не она, а что-то другое, сотканное из мерзости, порождение моей больной фантазии, что-то раздутое, зачерненное и запятнанное страшной ненавистью и жаждой мщения… — Ненавистью ко мне? — Да. Я почему-то… переложил все это на нее. Вы меня понимаете? Я не был уверен. Но я чувствовал его ненависть, и она сковывала меня. А он продолжал: — Погибни она в авиационной катастрофе или умри от рака, я был бы сражен горем, но я бы пришел в себя. А поскольку она умерла так… то… я не сумел отделить… в моей душе… горе… от живущей во мне жгучей ненависти и… и злобы, такой… сильной… сильнее всех других чувств… |