
Онлайн книга «Орден костяного человечка»
Поезд грохотал через Предуралье, в Перми стояли минут двадцать, и Володя купил всего, что ему было нужно, раскланялся с новыми знакомыми — самого люхезы тут не было — и продолжал радоваться жизни. С 1992 года российская археология лежала в полнейших руинах: денег на раскопки не было в принципе, а зарплаты хватало ровно на то, чтобы физически не помереть. Но тут были другие правила игры: деньги Епифанов получил по иностранному гранту, и они требовали совершенно другой работы: за сезон предстояло провернуть просто огромный труд. Так рано, как в этом году, Володя в поле еще ни разу не оказывался. Апрельская распутица еще не кончилась, на Ладоге еще лежал потрескавшийся серый лед, и не меньше двух недель было до момента, когда этот лед проплывет мимо Петропавловской крепости, а Володя был уже в пути! Снег не стаял в лесу. Поезд грохотал по равнинам, где пятна снега виднелись во всех понижениях местности, даже в канавах у полотна железной дороги. Поезд полз на пологие горки Урала, проносился по туннелям, и при нырянии в каждый туннель хотя бы в одном купе да раздавался женский визг. Алкоголь причудливо смещал сознание, путал мысли, заставлял совсем иначе относиться ко всему мирозданию, а к людям — с еще большей мерой все того же сентиментального до слезливости понимания. Володя даже начал понимать механизм этой напасти. Ведь человек, занятый чем-то, освобождает мозг от рассуждений о других. Если уж думать о ком-то, то об ограниченном числе людей, о самых близких. А вот как освобождаешься от того, что занимает твой ум большую часть жизни почти постоянно, как начинаешь думать только о чисто бытовых, повседневных вещах — освобождается место для того, о чем (и о ком) и не думал никогда. И продолжали писаться стихи… Как только Володя оставался один и никто не суетился вокруг, стихи сами собой перли из него. Уже не так журчит ручей, Капель слабей стучит по крыше. Тусклей сияние свечей, И даже горы стали ниже. Плывут на запад облака, Пожарищем пылают клены, Но стала мелкою река, А поле — менее зеленым. Жизнь — как стоячая вода, Как баня с выпущенным паром. Нет, мир такой же, как всегда, А ты уже другой. Ты — старый. Как много сверстников твоих Вдруг «помудрели», святотатцы! Нет просто мужества у них. Нет силы в слабости сознаться. Наверно, все-таки пора Перед собою не лукавить, Понять, что кончена игра, И точку выстрелом поставить. Кто может рассказать про кров, Лежащий за порогом мглистым? Не стоит спрашивать попов, А уж тем более марксистов. И как словами ни играй, Никто не разрешил загадку. Быть может, там лежит и рай, И распаденье без остатка. Но вдруг, поднявшись без преград Среди осеннего тумана, Увидишь новый листопад И полные грибов поляны. И, медленно ложась на курс, Уже без интереса, снизу Себя увидишь, смятый куст, Еще дымящуюся гильзу. Огромна вечная река, Черно картофельное поле, И девушка из-под платка Заметит и махнет рукою. Паря кругами над рекой, Ответом на ее доверье Ты помахал бы ей рукой, Но там — лишь маховые перья. Ты душу сделал сам такой, А разум стал душе послушен. Мир, отрешенность и покой, И сам себе, как прежде, нужен. Нет, и правда, а в какие времена разум и душа Володи Скорова жили друг с другом вполне мирно? Разве что в детстве, в юности — по крайней мере, до Марины, это точно. Если хочется порвать душеньку, можно порассуждать о собственных страданиях, о том, сколько лет потерял неизвестно на что. Поезд летел по беспредельной равнине. От Урала на восток на добрых две тысячи километров лежит эта равнина, до первых притоков Енисея. И на Русской равнине, и на Енисее есть хотя бы какие-то увалы, холмы, неровности, обрывы… все же какое-то разнообразие. А от Урала до Енисея — плоская, как стол, везде одинаковая равнина. Обрывы — разве что там, где равнину прорезали реки. Холмов, возвышенностей нет. За Свердловском накатилась еще и белесая мгла, облака чуть ли не задевали вершины придорожных тополей; горизонт терялся в этой мгле, и поезд мчался в каком-то непонятном, серо-молочном пространстве. Володя поспал днем, под стук хлынувшего вдруг весеннего дождя, и опять писались стихи, уже на подъезде к Тюмени. Почему-то портвейн усиливал упаднические настроения, и писалось что-то связанное с темами тоски, потерянных лет, несчастной любви и самоубийства. А вот купленный в Тюмени самогон вызывал что-то не менее маргинальное, такое же выбитое из нормальной человеческой жизни, но только лихое и бравое: Чувству предаваться не моги! Ведь оно заведомо порочно. Предки ошибаться не могли, Они знали совершенно точно! Сколько раз пытались мне внушить Азбуку сорокалетней крохи: Хорошо — себя охолостить. А влюбляться — это очень плохо. Постигая мудрых предков суть, Долго в бороде чесала кроха. И поняв — фонтана не заткнуть, Порешила — буду делать плохо! Володя решил проверить закономерность, в Называевской купил еще портвейна. И вот, пожалуйста! Облака из-за гор наплывают, Небо тянет в закатную медь. Но такие, как мы, не летают. Они только мечтают взлететь. Вроде все, как и предполагалось, И как будто бы верен расчет. Но такие, как мы, не летают. Они лишь говорят про полет. И на эти мечты, на расчеты, На слова о величии дел Уплывают бессмысленно годы. Те, в которые ты не взлетел. Да уже как-то и неохота, Слишком страшно швартовы отдать. Нам вовек не взлететь из болота, Можно только болтать и мечтать. Смотри-ка! Закономерность подтверждалась! Володя выпил полстакана портвейна и хотел продолжить ее изучение, но заснул, а проснувшись, даже испугался: было совершенно темно, и какой-то механический голос за окном орал: «…прибывает на третью платформу!». Оказалось, это уже Омск, раннее утро, он проспал почти восемь часов, а темно потому, что именно этот вагон стоит под крытым переходом. Давно стоим?! Ему же надо! У-ууу-х! Спросонья Володю так швырнуло к противоположной стенке, что он чуть не врезался всем телом в переборку. Его сильно качало. |