
Онлайн книга «Евстигней»
— Тебе бы вот чего... Тебе бы от сего Капнистова анакреонтства отчалить да к другому берегу прибиться. Нечто вроде вывернутой наизнанку Энеиды, да не Осиповской, а малоросса... Котляревского... — ну, слыхал, небось? — сочинить: Эней был парубок моторный И хлопец, хоть куды казак, На зло удался он проворным, Проворнейшим из всех бурлак... Но зла Юнона, сучья дочка, Раскудкудахталась, как квочка... — Да ведь Капнист мне, как родной. Как отвязаться! Приспособь ты к Капнисту свое уменье, славой Иисусовой тебя, Евстигей Ипатыч, молю! — Что еще за «слава Иисусова» такая? Опять езуитствуешь, Сашка? Сил упираться, впрочем, не было. Сашку Фомин любил. Отчего — не знал сам. Вспоминал, как познакомились, как еще ребенком с родителем приехал Сашка на первое представленье «Орфея». И Сашка, и родитель небось думали: Фомин ничего не видит, не замечает. А он, начиная увертюру, боковым зрением их-то как раз и приметил. Малый ему сразу понравился. Да что теперь! Был бы малец его собственный — уж тогда другое дело... Решено было сочинять «Клориду» по Сашкиным наметкам. Не с тою быстротой, как раньше, а все ж таки в положенный срок опера приблизилась к завершению. Тут Плещеев-младший заговорил по-иному: — Ты моей опере, Евстигней Ипатыч, имечко вроде ссудить собирался. Так я более не настаиваю. С твоими поправками я, пожалуй, сам оперу до ума доведу. Здесь, однако, нашла коса на камень: — С поправками? Так ведь я не поправки делал! Я всю оперу от начала до конца в партитуру вплел. Давно оперы мои чужими именами позорят! Сам сию оперу начал — сам и кончу… А из темок твоих музыкальных взял я, Александр Алексеевич, только две. Так и те полностью выправил! И еще запомни, Сашка: я не раб музыкальный! — Вот тут ты Евстигней Ипатыч, ошибся! Раб! Как есть — раб! — Сашка пытался обратить все в смех. — Это ты, Сашка, раб. Раб своей музыкальной страстишки. А я… я музыке своей — полновластный хозяин. Сашка смеяться кончил, осердясь, ушел. Фомин же, словам своим обрадовавшись, оперу легко довершил. «Только зря, видно, спешил… — потирал он взбухшую от расстройства нервов левую бровь. — Вот, кончил оперу. А отодрать от нее Сашкино имечко сил и недостанет...» Наставал последний акт музыкальной драмы! Многие — и в их числе Николай Михайлович Карамзин, историограф — с гордостью повторяли: молодой Плещеев завершил «Клориду и Милона». В ту же дуду дул и Василий Капнист... (В письмах и в разговорах Капнист иногда аттестовался как врун. Милый, талантливый, но врун. Оттого-то Николай Александрович Львов — правдивейший! — так на одной из Капнистовых рукописей и начертал: «А вот за это бестию — кнутом! Не ври, Капнист, не ври!») Сладко подвирал Капнист и про уже ему известную музыку «Клориды». В рьяном карамзинско-капнистовом сопровождении — в Сашкино авторство поверили с охотой. Да и как не поверить? Плещеев свой, дворянин. И хотя спесь дворянская тем же Карамзиным осуждалась, а все-таки, а все-таки... К тому же: как это исторически справедливо, своя, российская — а не в каких-то болониях взращенная — поросль, серьезны оперы просвещенной публике являет! Ну а что имеет к опере некое отношение Евстигней Фомин — свистящее ядром имя, выбило из припоминавшего двойное содроганье, — о том думать не хотелось. Да и кто сей Фомин есть? Может, Италией слегка и припомажен, однако до осознания российских дел, до ублажения российских муз пушкарский сын навряд ли подымется. И хотя детей солдатских славное карамзинское сердце никогда не отвергало, на сей раз пришлось: свой-то круг ближе! Даже и до того сей круг был близок, что решился поверить Николай Михайлович в явную ложь, сообщенную неким Логиновым: будто Фомин свое имя кому ни попадя ссужает. И задорого! Тем, видно, и живет. А может, и того хуже — к чужим трудам имечко свое прилаживает. Оттого, видно, и угрюм, что, запершись дома, деньгу считает! Ну а настоящие оперы, так их теперь другие пишут. (Забегая вперед: 6 ноября 1800 года, уже после кончины Евстигнея Ипатовича Фомина — грустно-веселая, в меру греческая, в меру российская, одноактная опера «Клорида и Милон» — была Василием Капнистом в Каменном театре представлена. Имени автора оперы на извещении о представлении, также и на афише не было. Однако на театре, словно бы от чьего-то неслышимого дуновенья, взвился слушок: славно оперку смастерил и вкусно испек — Александр Плещеев. Бог вовремя прибрал Фомина. Явления этой безымянной, да еще и другому сочинителю приписываемой оперы, — было бы ему не пережить!) Мир опорожнялся, как кишечник: терял комковатость и плотность. Затем — немел, глох. Чтобы немоту мира сего превозмочь, Евстигней Ипатыч стал призывать всех, кто был ему когда-то дорог: Алымушку, Езавель, падре Мартини, Петрушу Скокова, Гаврилу Романовича Державина, Львова... Никто не отозвался. Тогда стал он призывать Адонирамовых братьев. Умолял вернуться, изъяснить цель его собственного, Евстигнеева существования. Капельмейстер звал — братья явились. Вломились, как те полицейские чины, ночью. Пытались наложить на лоб треугольник, грозили циркулем. С братьями — и некая дама: голосок знакомый, лицо скрыто полумаской, повадка резкая, неприятная. Дама обещала быть верной и любить до гроба: — Даже и в поле диком, и на речных просторах наша любовь происходить будет! Сманивала ехать веселиться. Сей же час, куда-то к черту на кулижки! Исподволь выяснилось: не на кулижки, а все в тот же трактир «Желтенький». Дама противно трогала за нос, тревожно заглядывала в глаза. За окном уже стало сереть, когда догадался капельмейстер обнести себя крестным знамением. Тогда увидел: лица Адонирамовых братьев тоже сереют, чернеют даже! Еще — кукожатся, делаются размером с кулачок. — Так вы не братья? Не Адонирамовы? Вижу, что только вырядились братьями! Ну, я вас призвал, я вас и прогоню! — Прогонишь, прогонишь... — А тогда зачем приперлись? Я-то вас звал для вспоможения. А вы хотите меня, как того цуцика, заставить перед вами на задних лапках плясать. Так это уж предлагал Филька Щугорев, слуга издевочный. Может, и вы — издевочные? — Может, может... — Да я на вас государю императору жалобу подам! — Нашел чем пугать. Он сам по краешку мира вашего ходит… — Мир наш — лучше вашей вечности! — Да тебе-то чего? Ты вечности не узнаешь. — А вот узнаю! В музыке вечен буду! |