
Онлайн книга «Евстигней»
Внезапно Иван Иванович припомнил: с Алымушкой в Смоль ном институте сей фрукт переглядывался! Даже словечком-другим перекинуться с нею посмел! Там, в Смольном, сей Фомин своей постно-влюбленной физиогномией Ивана Иваныча до глубины души и возмутил. Там глаз и намозолил! Иван Иванович улыбнулся, сморгнул запутавшуюся в ресницах слезу и, уже уразумев, как именно ему следует распорядиться судьбой воспитанника, произнес: — По уставу Академии Золотая медаль выдается одним лишь питомцам трех знатнейших художеств. Сиречь — архитектуры, живописи, скульптуры. — Иван Иванович приосанился, оглядел собравшихся, увидел обычно живое, но теперь вполне равнодушное лицо графа Безбородки и уже безо всяких слабинок и неприличных вздохов продолжил: — Однако, сообразуясь с немалым сего Фомина дарованием, мы определяем, — Иван Иванович еще раз победно оглядел залу, — сего музыкального питомца отметить особо. Как именно? Пока — секрет. Однако если Совет Академии мысль мою утвердит, будет сей питомец отмечен всенепременно! Через три дня — учтя дарование и уважая мнение Президента — Совет Академии постановил: «Из числа выпущенных пятого возраста учеников Евсигнею Фомину как по уставу на превосходные успехи в музыке не положено золотой или серебряной медали; однако ж, бывший ученик во все время своего воспитания и учения оказал перед многими отличные превосходства не только в своем искусстве, в котором имеет уже по природе редкие таланты, но паче всего превосходным благонравием по сие время заслужил удовольствие своих начальников; а потому в силу привилегии и устава достоин отменного призрения; чего ради господину эконому и выдать ему — другим не в образец — вместо золотой медали пятьдесят рублев». Дерзнувший любезничать с Алымушкой был награжден: бумагой и обещанием. Препятствовать дальнейшему обучению Фомина в Италии Иван Иванович не стал: чем черт не шутит, когда Господь Бог спит! Вдруг да Алымушка возвернется? А тут — этот музыкантишко. Помешать может. Так что — на три года! Для усовершенствованья талантов!.. Пятидесяти рублей, пожалованных вместо медали, господин эконом Евстигнею так и не выдал. «Деньги на дорогу воспитанникам все одно положены. Да какие! Двести восемьдесят рублев — на год проживания! Прямо завидки берут. А тут какие-то пятьдесят рублев...» Удовольствие начальствующих лиц было полным: Иван Иванович Бецкой совершил полезное для Академии дело и добился долгого отсутствия Фомина близ милой сердцу Алымушки. Господин эконом положил в карман пятьдесят полновесных рублей, каковые никем и никогда, разумеется, истребованы назад не будут... И только Евстигней Ипатов Фомин, хоть и кончивший Академию с отличием, но не удостоенный за успехи золотой медали, полного и настоящего удовольствия не получил. Даже шпага с портупеей — положенная по уставу и выданная ему наравне с прочими выпускниками — утешить не смогла. Перед кем той шпагою щеголять? Впрочем — где теперь портупеи, где шпаги? — Оставлены навсегда в каморках! Где музыка и где архитектура? — Растворились и потонули они в питерских злых туманах. Где теперь душа и где сердце? — Так это у кого где. Душа Евстигнеева была уже в дороге. ...Ясное безветрие 1782 года. Доедаемая заморозками осень. Из Санкт-Петербурга — через Динабург, Ригу и дальше на Вену — катят две кибитки. Задние громадные колеса помогают кибиткам выбираться из доходящей почти до кузова, но и начинающей уже подмерзать грязи. Колеса передние — спрямляют путь. Две пары лошадей — сытых и гладких, только что, как по команде, скинувших на дорогу дымящиеся яблоки навоза — бегут резво, ходко. Солнце ударяется о зубчики леса. Мир и покой позванивают колокольцами в льдистом воздухе. Мир и покой (принимая вид сна) тихо спускаются на путешествующих. Один лишь передовой ямщик, мещанин города Динабурга, приземистый, но притом же и длиннорукий Иван Алексеев сын Дворянин, наступающему покою не рад. По временам его охлестывает беспокойство, окатывает гнев: — Пенсионеры... — рычит он в голос. — Слово живого им не скажи. Табачком не обидь. Сивухой не оскорби. Луков день — слышь ты — уже миновал. Покров скоро, а они лба лишний раз не перекрестят... «С оными пенсионерами никакого дурного обращения не иметь... Поступать поря-а-адочно и благоприс-стойно!..» — голосом пройдохи секретаря, голосом визгливо-тонким, передразнивает Дворянин казенную бумагу, читанную и своеручно им подписанную третьего дня в Санкт-Питер-Бурхе. — Будет ворчать, Иван Лексеич! А скажи-ка ты лутче, скоро ль корчма? — Скоро, не скоро... Доставлю вас до корчмы. Как солнце сядет — так корчма и явится. — Эй, отстающие, поднажми! Корчма рядом! А ну, Гаврила, шибче нахлестывай! Плечистый молодец, одетый щегольски, едва ли не по-господски — правда, лицом своим с господами схожий мало — выставился из передовой кибитки, кричит, громко и раскатисто смеется. Впрочем, смех его быстро относит прочь. Дальше — один перестук колес, свист кнутов, понукания ямщиков. Вторая кибитка идет не так споро и ровно, как первая, и по временам ее заносит: то вправо, то влево. И тогда трещит под передними колесами тончайший ледок, высоко взлетают из-под колес задних все сильнее цепляемые морозцем комья грязи. Правит второй кибиткой сын мещанина Дворянина Гаврила: рука не отцовская, вожжи докрасна намяли ладонь, оставили след и на пальцах. Во второй кибитке с закругленным верхом и открытым передком сидят, закутавшись в меховые накидки, двое. Один, Андрей Воинов — двадцати двух лет, дородный, чувствующий плечьми тесноту кибитки, выпускник живописного класса Петербургской Академии художеств — не мигая, глядит на лес. Другой — Евстигней Фомин — двадцати одного года, посубтильней, помалорослей, молчит, задумавшись. Утром Евстигней повздорил с ямщиком Дворяниным, подрядившимся везти пенсионеров Академии до самой Вены, и все никак не успокоится. Чтобы избыть беспокойство, то про себя, то вслух напевает он незамысловатые, быстро обрывающиеся мелодии. Но и пение не делает путь легче. Смутно у Евстигнея на душе, и на сердце тревожно! Дорога, так увлекавшая вначале, начинает тяготить. А ведь сколько дум и надежд было связано с путешествием! Сперва Вена, затем Италия. И там, в Италии, в городе Бологне, не месяц и не два — целых три года! Краем неба черкнула птица. Городской житель, не знающий как следует птичьих пород, Евстигней вгляделся внимательней. Сперва птица смутила душу: хищновата, страшна. Такая клюнет — не подымешься. Правда вдруг (в последнем лучике солнца) сия хищная зазолотилась, подобно птице священной, виданной на одной из икон. А еще птица сказала своим полетом нечто о его собственной жизни: высоко летать, низко пасть! Так ли? Так ли? На мгновение птица исчезла. Потом явилась вновь. Коршун? Подорлик? Чеглок? Видно сокол-чеглок и есть. |