
Онлайн книга «Можно и нельзя»
— Мне не поверят. Тебе поверят сразу. Ты и скажи. Переводчица задумалась. — Вообще можешь выдвинуть идею ортодоксальной семьи. Эпидемия СПИДа всех должна загнать в семью. Я вспомнила круговорот женских частей тела вокруг бедного Мориса и вздохнула: — Не загонит… Ничто не оттянет человека от основного инстинкта. Ведь от любви беды не ждешь… Я не хочу обсуждать эту тему. Я прошу Настю: — Скажи ведущему, пусть спросит про перестройку. — Перестройка надоела, — отмахивается Настя. — И русские тоже надоели. И времени нет. У нас только пять минут на все про все. Настя заглянула в листок. — Третий вопрос: отличительное качество француза. Как тебе показалось? Я думаю. Французы никогда не говорят «нет». В отличие от немцев. У немцев все четко: да или нет. У француза — может быть. Пететре. Почему? Для комфорта. Если сказать «нет», можно вызвать у собеседника негатив. Собеседник злится, выбрасывает адреналин, и ты оказываешься в адреналиновом облаке. Дышишь им. А это вредно. И неприятно. Главное — избежать стресса, и своего и чужого. В капитализме — все во имя человека, все на благо человека. Подошел ведущий, сказал: — Аттансьон! Переводчица облизнула губы, как кошка во время жары. Начиналась съемка. На другой день с дачи приехала Мадлен, чтобы оказать мне внимание и попрощаться. Между прочим, могла бы и не приезжать, но у воспитанных людей свои привычки. А может быть, ее вызвал Морис, поскольку ему некогда было мной заниматься. Платье от хозяйки салона обошлось мне в половину цены (подарок за скромность). Иногда выгодно быть хорошим человеком. Но только иногда. Как правило, это не учитывается. У меня остались какие-то деньги, и Мадлен повезла меня в Галери Лафайет. Мы бродили, мерили. Мадлен скучала, потому что она никогда не заходила в такие дешевые магазины. Только со мной. Я тоже не люблю дешевые вещи и всегда покупаю что-то одно, на все деньги. Но это одно навевало на Мадлен тоску. Я видела это по ее лицу. Я зашла в примерочную. Мадлен присела в ожидании на корточки, как у нас в России сидят восточные люди. Отдыхают на корточках. Мадлен положила подбородок на кулачок. И подбородок и кулачок были узкие. Во мне зародилось теплое чувство. Ее хотелось защитить. Мне стало тревожно, что кто-то пройдет мимо и толкнет, и она растянется на полу всеми своими узкими косточками. Я вышла и сказала: — Поехали домой. Мы вернулись в дом Мориса, вернее, в их общий дом. Мадлен предложила пообедать в ресторане. Это входило в распорядок дня. Но я не хотела ее напрягать. Я предложила поесть дома. Мадлен открыла холодильник, достала нечто, стала разворачивать. Я увидела, что это тончайший кусок мяса, положенный на пергамент и закрученный в трубочку, как рогалик. Мадлен раскрутила пергамент, сняла мясо, бросила на сковородку, потом поддела и перевернула. Процесс приготовления занял пять минут. Мы сели за стол. — Я утром была у врача, — сказала Мадлен. Значит, она приехала для консультации с врачом. — Все в порядке, — с удовлетворением добавила Мадлен. — А что у вас? — спросила я, хотя не знаю: удобно ли об этом спрашивать. — Рак. Чуть-чуть. Я быстро опустила глаза в тарелку, чтобы скрыть замешательство. Рак — это приговор. Приговор не бывает чуть-чуть. Это смертная казнь, растянутая во времени. — Была операция? — осторожно спросила я. — Нет. Стадия нуль. Чуть-чуть. Миллионеры следят за здоровьем и хватают свою смерть за хвост в стадии нуль. А все остальное население сталкивается с ней лоб в лоб, как с грузовиком, когда уже все поздно. Рак сожрал половину планеты, включая Миттерана. Бедная Мадлен. Она познала двойное предательство: души и тела. Не от этой ли стадии нуль отшатнулся Мориска в мистическом страхе? На него повеяло холодом. Он захотел тепла. Жары. Отсюда — Эфиопия. Я подняла на нее глаза. Захотелось сказать ей что-то приятное. — Ты выглядишь, как дочь Мориса. Как тебе удается сохранить форму? — Аттансьон, — мрачно ответила Мадлен. Я поняла: мало ест. — У него другая, — вдруг сказала Мадлен. — Отре фамм. Видимо, между нами возникла та степень близости, которая позволила ей открыться незнакомому человеку. А может быть, она знала, что я завтра уезжаю и увезу ее тайны с собой. И с концами. — Но! — не поверила я и вытаращила глаза, как на флоксы. — Да! — крикнула, как выстрелила, Мадлен. — Ей двадцать пять лет! Она потрясла двумя руками с растопыренными пальцами. На одной руке она подогнула три пальца, осталось два: большой и указательный. А другая рука — полная пятерня. Это означало двадцать пять лет. Я догадалась: речь идет об Этиопе. Мадлен произнесла гневный монолог, из которого я поняла полтора слова: но пардоне. Я догадалась: она не собирается прощать. Я покорно выслушала и сказала: — Глупости. Ступидите. Ты все выдумываешь. Он тебя обожает. Я это видела своими глазами. — Что ты видела? — не поняла Мадлен. — Как он на тебя смотрит. Он тебя любит. Мадлен посмотрела на меня долгим взглядом. — Любит, — еще раз повторила я и добавила: — Страстно… Меня никто не уполномочивал на эту ложь во спасение. Но я в этот момент искренне верила в свои слова и потому не врала. Мадлен смотрела с пристальным вниманием. Моя вера проникала в нее. Так смотрит раковый больной на врача, который обещает ему вечную жизнь. Вечером состоялся прощальный ужин. Мы сидели в ресторане — том же самом, что и в первый раз. Нас было трое: Морис, я и Анестези. Мадлен уехала на дачу. У нее заболел сиреневый флокс. Мы сидели втроем — все, как в первый раз, и все по-другому. Я — вамп, Морис — постаревший Ив Монтан, Анестези — секс-бомба с часовым механизмом. В ней все щелкает от бешенства. — Ты ее видела? — тихо, заговорщически спросила она. — Кого? — притворяюсь я. — Знаешь кого. Соньку. Я молчу, тяну резину. — Какая она? — Ты лучше, — нахожусь я. — Чем? — Привычнее глазу. — Молодая? Я вспоминаю растопыренные пальцы Мадлен и говорю: — Двадцать пять лет. В двадцать пять лет солнце стоит в зените и светит в макушку. Морис тесно прижимается к Этиопе, и они оба оказываются под ее солнцем. Ее света хватает обоим. |