
Онлайн книга «Серафим»
![]() – Скумекала уж… – шепчу. Слезы у самой в глазенках слюдою застыли. Промакиваю глаза-ти полотенцем кухонным, жирным… А он… а он… Вдруг навстречу мине посунулся. Руку свою, в занозах всю от досок старых, гнилых, поднял. Ладонь, чую, потом, топорищем древняным пахнет! И ладонью своей, шершавой… грязной… стал мине с рожи – слезы-та стирать… трет и трет… трет и трет… – Ну, ты не реви, Иулианья, корова… – нежно, едва слышно грит. – Не реви, мать моя!.. Не надоть… Прости миня, это ж я перед тобой – виноват… Наорал на тибя почем зря… А ты вить мать, матушка моя… добра… ты у миня – мать, мать зверей… зверяг наших, тварей Божиих… Я от тех словес яво – ищо пуще реву! Вишь ты, мать зверей… Мать – зверяточек, да сподобилася… И под ребро, как копие, воткнулася мысля остра, жгуча: а вот детишков-та в жизнешке своей – так от мужика какого, хоть от завалящего, от ломтя несъедобного! – а не родила… И тут в избу, как бы нарошно, услыхавши, што о зверях залопотали, а я – вот он, зверь, входит, хвост трубой, черный наш коток, Филька. И в зубах – мышь держит. И к нам вразвалочку, как пьянай морячок, подходит; и мышь к ногам нашим кладет. Вот, мол, полюбуйтеся, да и приласкайте! Батюшка наклонился к коту. Кот об яво руку башкой смоляной торкнулся. И так отец мой грит: – Вишь, Иулиания, голубушка, и кот тоже трудицца, мышь ловит! Все – трудяцца на земле. Все трудяцца, пока живы! Молитва – тоже труд. Надо нам молицца за усопших. Коли мы тут молимтися за них – то и они, на небесах, моляцца за нас. Уразумела, мать? – Уразумела… – языком шуршу. Филька об колено батюшкино трется. Слезыньки мои высохли. Солнечнай денек за окном избы. Солнце! Божие око! Господи, благодарю Тибя за все! Кот прыгнул батюшке на колена, а батюшка яво поперек пуза хвать – и мине на коленки, на грязный фартук – хлоп! – пересадил. – Поет, слышь? – так сказал. Я стала гладить Фильку, гладить по черной шерстке бархатной, и из-под сухой, уж в морщинах, ладони моей посыпалси сухой да дробный треск. А отец знай свои шуточки отмачиват: – В темном, – грит, – чулане ежли так погладишь черного кота – искры увидашь! Золотыя искры! Огонь! – Батюшка, – грю и склоняю голову перед им, платком кухонным повязанну, – батюшка, ты уж, Христа ради, прости миня… глупу… я на тибя давеча поклеп возвела… – И я простил, – грит, – и Христос уж давно простил. Сразу, как ты мысленно, внутри сибя покаялася – тут и простил! Ты же знашь, Иулианья: молитва важна не толечко внешня, но наипаче внутрення… Глядит на миня. А глаза – смеюцца. Милые, широко стоят подо лбищем-та высоким, сливовы, длинны таки глаза, и огонь играт в них, солнце, солнце играт, – быдто на бережку Волги стою, али Суры, и солнце бегат взад-вперед по хрустальной водице, вспыхиват, золотицца… – Ну што, мать зверей, – грит, – иди, матушка, к кастрюлям своим, к зверятам своим! Трудись! И миня – вроде как обожгло это «своим». Кабыдто он тута не живет! Кабыдто я – яму – чужа хожалка! – Не к своим, – грю так, – а – к нашим! Голову опустил. Волосья на лоб упали. Ладонью их поправил. Зубами – занозу – ловко – из ладони – выташшил. – Прости, матушка. К нашим. Конешно, к нашим. Слышь, Стенька воет. Пойду отвяжу яво. Пусть побегат. А ты яму – поисть в миску положи. И точно, собаконька моя выла за окном, за сараем. А на окне, оказывацца, пока мы тута базарили да молилися, попугай молча восседал. Яшка, красная рубашка. И чево башку на сторону клонила птица, чево слушала, рази ж птицы в людской речи чево могут понять? «Яшка», – только губешки мои и выдохнули, а Яшка уж тут как тут: у миня на коленях, и в ладонь миня клюет, значитца, давай, мать, зернышек мне тож в мисочку сыпь. Все живое хочет жрать! И человечек тожа. Так сидим: батюшка, я с краснай птиченькой на руках, кот чернай об ногу все трется, щас дырку на морде протрет, за окном собака подвыват, да в хлеве Крика взмукнула. Семья, дык. Свято Семейство. Ох, грех так думать, подумала я, Свято Семейство вить одно-едино на земле во все времена, Иосиф-плотник, Богородица да Спаситель, – рукой как двину со спугу – и Яшка спужался, порхнул мне с коленей на плечо, да и в ухо, в мочку как больно клюнет миня! – Ухо мое тибе не хлеб! – взвопила я и за ухо ухватилась. А батюшка мой тихо, тяжело так молвил: - Все мы друг другу хлеб, Иулианья. Все. НАЧАЛ РАСПИСЫВАТЬ ХРАМ. СЕРАФИМ В храме пахло известкой, всюду торчали доски возведенных для ремонта лесов, у голых белых стен приткнулись заляпанные краской лестницы. Отслужив Литургию Василия Великого, помолившись с Володей Паршиным в алтаре, я переоблачился, но не вышел вон из храма вместе с Володей. Володя обычно садился на свой велосипед и уезжал по дороге, быстро и бодро крутя длинными худыми ногами, а я шел пешком из Хмелевки в Василь, вдыхая запахи цветов – летом, запахи грибов и перегнившей листвы – осенью, морозный свежий дух – зимой, и ряса моя развевалась по ветру, и чисто и бодро было мне, и все было ясно, прозрачно во мне, как в жестко ограненном кристалле. И я молился так: спасибо Тебе, Господи, что даешь мне чистую, единственную радость служения Тебе. Володя поглядел на меня круглыми совьими глазами из-под лысого, потно блестящего ската морщинистого черепа: – Идемте, батюшка? – Нет, – я помотал головой. – Господь с тобой, – и перекрестил его. – Иди. Езжай. Я останусь. Мне надо. Володя возражать не стал. Уехал. Я остался в храме один. Вышел в центр храма, встал под купол. Голова моя оказалась как раз под зенитом купольного свода. Я поднял голову. Глаза мои ощупали белое, круглое, пустое пространство. Закрыл глаза… Полетели фигуры… лучи… вспышки света… лодка поплыла, черная, узкая… Вспышки усилились. Перед глазами закрутилась цветная воронка. Я хотел схватить руками воздух, чтобы не упасть. И тут между пальцами… будто скользкая, шелковая ткань… просвистела… Мазнула… высверкнула – передо мной, слепым… Запахло ароматно. Я открыл глаза. Дрожал весь. Губы шептали. Что? Молитву? Просьбу, да… Я не помню сейчас этих слов. Помню – да, просил. И гром сердца заглушал слова, что мерцали и рвались ветхой тканью. Кажется, я стоял в круге света. И, шатаясь, вышел из него. |