
Онлайн книга «Дети заката»
— Кто это? — спросила Валентина, прижав руки к груди, увидев худое измождённое лицо старика. — Это? Помнишь, Сева рассказывал о попе-расстриге, что у него был в больнице? Так это он и есть. — Ты, Митя, только в дом меня не веди: живность в голове да бороде завелась — от грязи, я думаю. Не могу я в таком обличье… Мне бы баню сначала и поесть чего-нибудь горячего — давно горячего во рту не было. А сухарики у меня есть, немного… Пахнет от меня прелью, как от покойника, — ты уж не обессудь. И машина, наверное, пропахла… В баню надо… — Будет тебе баня, русская, по-черному — прогреешь кости… А живность из головы да бороды мы сейчас выведем. Он принёс дихлофос и целлофановый мешок, снял с расстриги его скуфейку, обрызгал волосы и бороду попа, повязал его голову, словно платком. — Метод проверенный, батюшка! Ты только пореже дыши, старайся на ветер встать, чтобы чистым воздухом дышать, а то крыша поедет, опьянеешь. Валентина перед баней достала чистое бельё Дмитрия, кальсоны и нательную рубаху, которые он надевал только зимой на охоту, старенький свитер и брюки. — На, предложи болезному, а своё пусть скинет. Я кипятком потом замочу или выброшу — разве можно в этом ходить? — Как видишь, можно… Принеси ему пока чего-нибудь горячего. Голоден очень человек: когда он шёл по лесу, его шатало от дерева к дереву. Я сначала думал: пьяный. А нет — вижу: обессилел. Пока готовилась баня, расстрига хлебал щи прямо на улице, сидя на чурбаке. Просьбу Валентины пройти в дом поп отклонил, она не настаивала. Дмитрий заметил, что голодный и усталый человек ел с достоинством, не показывая вида, что голодал несколько дней. Ел медленно, старательно пережевывал пишу, не глотал кусками и, не доев немного, отставил чашку в сторону. — Это потом… С непривычки болеть буду… Лучше повременю. Спасибо тебе, добрый человек, за человечность спасибо: грязного бомжа домой к себе привёз — не каждый сейчас на это отважится. Долго уже бродил поп, с того дня, как расстригли его. И в подвале жил, а то и просто, когда лето, на улице и на свалке. Везде можно жить. Но уподобляться скоту нехорошо: на женщину в очереди стоять мерзко, милостыню просить совестно, спать, как собака, на помойке противно. И вообще, там всё противно, даже воздух. И снова решил в мир идти, так как свалка — это тоже монастырь со своим уставом. На миру, думал, лучше… Только люди попа и в миру не приняли. Подаяние ведь люди привыкли на паперти подавать, на земле церковной: то ли святость только там чувствуют, то ли кресты на храмах пройти мимо не дают, чтобы не кинуть деньгу страждущему. И колокола всегда бьют: «Дай! Дай!» Но там теперь воры да бандиты управляют, вечером только на хлебушко и оставят, и со святыми отцами они тоже делятся. И ушёл он. И идёт по земле в своей рваной рясе, но редко кто хлебушко даст, а уж про ночлег и говорить нечего. — Мне много уже лет, и всю жизнь пристанище своей душе искал, и сейчас ищу… А самое-то главное, Митя, веру в себя потерял — а это самое страшное… Зиму в больнице пролежал. Подняли меня возле проходной хлебозавода — там всегда хлебом подавали. А тут что-то ослаб и память потерял, очнулся уже в больнице. Но недолго в ней был — на псих отправили, там вот до весны и задержался. А когда подлечили — родственников-то нет — вот и отправили восвояси. И вот направляюсь я в урочище Двух Братьев. Право, не знаю — найду ли? — В урочище, говоришь? Откуда о нём знаешь? — Человек мне о мире другом рассказывал, да и сейчас во снах моих искромётных путь мне указывает. Может, и найду то, что ищу… Потерять веру в Бога — это одно, но потерять веру в себя — это страшно. — Как это в себя? Себе не веришь, что ли? — А это как умереть… — Что-то я не пойму тебя. Почему «как умереть»? — Понимаешь, ты остаёшься один в этом огромном мире. Ты уже не веришь в людское добро и сострадание, не веришь в любовь и терпимость. Потому как сам никого не любишь и живёшь не по совести — всё делаешь только для себя. И поэтому ты остаёшься один. А чем это не могила? — Ну ты, наверное, преувеличил… Не бывает так. — Бывает, Митя… Бывает. — Ну, а в урочище что делать будешь? — А чтобы не видеть людей, не видеть их насмешки надо мной, хочу уединиться и… Просеять свою жизнь, как мелкий песок через сито. Всё ведь дело во мне самом, может, там, в уединении, я найду ответ: что же происходит с людьми и со мной? Я ведь себе уже давно не верю… — Не волхв ли тебе рассказал об урочище Двух Братьев? — Да, он называл себя так. Он очень много знает, чего мы, смертные, не знаем. Меня ведь в больнице долго из-за него держали, потом выпустили. — За дурака небось приняли? — Да. Только я не сумасшедший: я видел, как ушли они в солнечные лучи и исчезли. Их было двое. Один, злобный, называл себя князем. Леший прошёл по двору в раздумье. Вот и ему не верят, тоже считают сумасшедшим. Но ведь расстрига доказывает обратное, только ведь не убедить мир ни ему, ни расстриге. И всё останется так, как было, без изменений. — Я отпустил князя, расстрига… Но сначала хотел убить, вон там, на берегу, но в последний момент мне не разрешили это сделать. — Кто не разрешил? — Ведея… — А кто она? Жена? — Богиня… — Вот оно как, — усмехнулся расстрига. — Привиделась? — Да нет, была она здесь… — А разве они на землю спускаются? — Они живут на земле, разве что в другом мире. — А за что убить хотел? — Не знаю, может, за зло, которое он своему народу принёс. Только я понял… Они правы были: нельзя решать то, что тебе не дозволено. — А кому что дозволено, Митя? — Мне не сказали… Но, не убив князя, я, может, убил зло, которое он нёс? — Разве можно убить зло? Нет, не убил ты его, Митя. Зло так просто не искоренить… Добро и зло, они всегда почти рядом, и всегда в человеке его поровну, но редко побеждает добро. Да и где оно, истинное добро? — В каждом оно, расстрига, есть! Мы только его различить не можем, а может, не хотим. — Вот, Митя, и хочу остаться один. Сначала в себе хочу почувствовать, что же я растерял за эти годы на земле. И отчего люди отвернули от меня свои лица? Поспела баня. Дмитрий отвёл попа, показал ему, где мыло и мочалка, а сам направился на своё место, на крутояр. Солнце уже лежало на полноводной реке, и лучи окрашивали мутное половодье. Он опустился наземь, закрыв глаза, просил, чтобы ему приснилась в эту ночь Ведея. Почему-то после прихода расстриги он почувствовал страшную тоску по ней, почувствовал себя, как и расстрига, одиноким и несчастным. А вроде бы всё налаживалось, уже как-то привыкать стал. Нет, не забывать — такое невозможно забыть, — а словно притупилось всё. Внушали все вокруг, что это был только сон. |