
Онлайн книга «Станция Бахмач»
— Конец и пахоте и севу, — сказал он, — отпахались и отсеялись… Чумазое лицо Пинхаса вдруг побледнело в предчувствии дурных вестей. Еврей в тулупе покачал головой: — Уж они нас и распахали, и посеяли, убийцы, и скосили тоже. Пинхас почувствовал, что его сердце вот-вот выскочит наружу из узкого пальто. — Что с Израиловкой, реб Лейзер? Что с моими? Старик принялся рукавом тулупа утирать слезы. — У нас была настоящая жатва, Пинхас, — ответил он тем распевом, каким в синагоге читают кинес на Девятое ава. — Берёзовка, Израиловка, Моисеевка и другие еврейские села… Почувствовав, как у него подкашиваются ноги оттого, что придется все пережить снова, еврей в тулупе прислонился к лестнице и принялся рассказывать о том горе, что свалилось на него и его соседей. Это случилось в Шушан-Пурим [87] среди ночи, когда все уже спали. Митька Баранюк из дальней деревни Зикеевка напал на еврейские поселения с несколькими сотнями вооруженных хлопцев. Они налетели неожиданно, как гром среди ясного неба, и поубивали всех, кто им попался: мужчин и женщин, стариков и детей — без разбору, даже скот в стойлах, даже дворовых собак. Винтовками они были вооружены и шашками. Реб Ошеру, старосте, подожгли бороду. Его дочь изнасиловали… И других тоже… Забрали всё добро. Мы с моей старухой убежали, в чем были. Я вот из всего, чем владел, спас жизнь да тулуп… С каждой горестной новостью дыхание Пинхаса становилось все чаще и короче. — Что с моими, реб Лейзер? — спросил он. — Что с моими? — Не спрашивай, Пинхас, — простонал старик и по-женски зашелся от рыданий прямо на улице. Лицо Пинхаса стало серым и окаменело, словно грязные камни неметеной мостовой. Колени у него подкосились, как перебитые. Он прислонился к стене. Еврей в тулупе взял его под руку, как ведут скорбящего от свежей могилы, и погладил по щеке своей жесткой, морщинистой рукой. — Пойдем, Пинхас, — подбодрил его старик, — пойдем со мной, сынок. Пинхас стал вырываться из его рук. — Я хочу домой, — бормотал он, — я пойду пешком. Пустите меня, реб Лейзер. Еврей в тулупе не выпускал его руку. — Идем со мной, сынок, — просил он, — идем в бесмедреш, скажешь кадиш. Пинхас пошел, как слепой идет за поводырем. Еврей в тулупе привел его в бесмедреш, где поутру почти не было молящихся, ножиком надрезал ему в знак траура лацкан его короткого, слишком узкого пальто и подвел его к омуду, рядом с которым хазан только что закончил читать утреннюю молитву. — Скажи кадиш, сынок, — учил его еврей в тулупе, — по всем твоим. Пинхас произнес слова молитвы, почти не слыша своего голоса. Его разом запекшиеся губы не двигались, язык пересох и не чувствовал нёба. — Теперь пойдем со мной домой, — сказал еврей в тулупе, ведя Пинхаса за руку, — мы живем у родных моей старухи. Останешься с нами, Пинхас. После шиве, которые он просидел в тесной квартирке родственников реб Лейзера из Берёзовки, после семи дней сидения на маленькой скамеечке в портянках вместо носков, Пинхас Фрадкин надел стоптанные сапоги, нахлобучил солдатскую папаху и отправился к большому дому с колоннами и скульптурами, на котором висела доска с криво намалеванным серпом и молотом и надписью, гласящей, что здесь находится комендатура Красной армии. — Тебе к кому, товарищ? — спросили его вооруженные люди, одетые в ватные фуфайки, хотя было уже тепло. — К товарищу коменданту, товарищи. — Нужен пропуск, товарищ, — сказали ему часовые и проводили к старшему караула, стоявшему у входа. Тот похлопал Фрадкина по карманами и, не найдя оружия, отвел в бельэтаж. — Товарищ Козюлин, этот товарищ говорит, что у него к тебе какое-то важное дело, — доложил старший караула командиру, высокому, чисто выбритому, светловолосому парню, который сидел за письменным столом, не снимая фуражки и утопая в облаке папиросного дыма. На стене висели наивно нарисованные портреты вождей революции, лозунги и карты. Товарищ Козюлин уставился светло-голубыми, будто только что промытыми, глазами на заросшего, невысокого, но коренастого человека, стоявшего перед его столом. — Что вы хотите, товарищ? — резко спросил он. — Я хочу вести партизанскую работу для вашей армии, — тихо ответил Фрадкин, — а именно — в Херсонской губернии, там, где орудует Митька Баранюк со своей бандой. Командир в одну затяжку спалил чуть не полпапиросы и вытянул длинные ноги в высоких, до колен, сапогах. — Вы член партии, товарищ? — спросил он. — Нет, товарищ командир. — Рабочий? — Нет, учитель иврита, товарищ командир. Командир снова уставился на Фрадкина своими светлыми глазами. — Почему ж вы хотите сражаться с нашими классовыми врагами? — спросил Козюлин языком ораторов из интеллигенции, образованности которых он в простоте своей завидовал и речи которых старался подражать. — Митька Баранюк со своей бандой убил моих родителей, моих сестер и братьев, — дрогнувшим голосом ответил Пинхас Фрадкин. Комендант прикурил новую папиросу от окурка старой. — Вы из Херсона? — поинтересовался он. — Из Херсонской губернии, деревенский. Я там каждый закуток знаю как свои пять пальцев. — В армии служили? — Четыре года на фронте. — Окончили школу? — Готовился держать экзамен за восемь классов гимназии, но аттестата получить не смог, потому что в царское время евреев не допускали к образованию. — Мать их ети, этих… — комендант стал поминать прислужников царя, которые не допускали народ к образованию, но вовремя спохватился, подумав, что такие просторечные ругательства не очень-то подходят ему, человеку сознательному, к тому же командиру, и, прервав свое недосказанное «благословение», перешел к вещам, которые имели прямое отношение к его высоким армейским обязанностям. — Какими языками, кроме русского, владеете, товарищ? — спросил он. — Ивритом, немного латынью. — Батюшки! — уважительно сказал командир. — Но это языки для нас бесполезные. Немецкий знаете? — Немного. — Ну а карту читать умеете? С компасом знакомы? — Разумеется, товарищ командир. Командир почтил Фрадкина папиросой, не просто самокруткой, а настоящей, с мундштуком. |