
Онлайн книга «Тысяча осеней Якоба де Зута»
Якоб поражен последними двумя указаниями. — Мне подписывать письма и заверять печатью, господин директор? — Вот… — Ворстенбос находит образец, — …подпись ван Оверстратена. — Подделка подписи генерал-губернатора… — Якоб знает, что это такое: преступление, караемое смертной казнью. — Не надо делать такого мученического лица, де Зут! Я бы подписал сам, но наша хитрость требует мастерской работы над росписью ван Оверстратена, а не мою криворукую мазню. Думайте о генерал — губернаторской благодарности, когда мы вернемся в Батавию с трехкратным увеличением экспорта меди: мое место в совете уже никто не поставит под сомнение. Разве я тогда забуду о моем верном секретаре? Конечно, если… сомнения и нервная дрожь не позволяют вам исполнить мою просьбу, я могу позвать господина Фишера. «Делай сейчас, — думает Якоб, — волнуйся потом». — Я подпишу, господин директор. — Тогда нет времени на болтовню: Кобаяши будет здесь… — директор смотрит на часы, — …через сорок минут. Нам хочется, чтобы сургуч на письмах к тому времени засох, так? Досмотрщик у Сухопутных ворот заканчивает работу, и Якоб залезает в свой паланкин. Петер Фишер щурится от безжалостного полуденного солнца. «Дэдзима на два часа ваша, господин Фишер, — говорит ему Ворстенбос из директорского паланкина. — Вернете ее мне в прежнем виде». — Конечно, — пруссак надувает щеки в комичной натуге. — Конечно. Гримаса Фишера становится злой, когда мимо него проносят паланкин Якоба. Процессия минует Сухопутные ворота, следует по Голландскому мосту. В море отлив: Якоб видит мертвую собаку на илистом дне… …и вот он уже парит на высоте трех футов над запретной территорией Японии. Они на широкой площади, под ногами носильщиков песок и гравий, вокруг никого, если не считать нескольких солдат. Называется она, ван Клиф ему говорил, площадь Эдо, чтобы напомнить населению Нагасаки, где находится настоящая власть. На одной стороне площади — Башня сегуна: камни — валуны, высокие стены и лестницы. Пройдя еще одни ворота, процессия углубляется в тенистую улицу. Лоточники зазывают, нищие просят, жестянщики гремят кастрюлями, десять тысяч деревянных колодок стучат по булыжникам. Охрана голландцев громко кричит, отгоняя жителей в сторону. Якоб старается запомнить каждую мелочь, чтобы описать их в письмах к Анне, своей сестре Герти и своему дяде. Сквозь решетку паланкина до него доносятся запахи вареного риса, сточных вод, благовоний, лимонов, опилок, дрожжей и гниющих водорослей. Он видит сгорбленных старух, монахов с оспенными следами на лицах, незамужних девушек с выкрашенными в черный цвет зубами. «Если бы у меня был альбом для рисования, — думает иноземец, — и три дня здесь, чтобы его заполнить». Дети, сидящие на глиняной стене, делают совиные глаза большим и указательным пальцами, приговаривая: «Оранда — ми, Оранда — ми, Оранда — ми». Якоб понимает, что они дразнятся, изображая круглые глаза европейцев, и вспоминает, как малолетние беспризорники ходили по пятам за китайцем в Лондоне. Беспризорники пальцами растягивали глаза в узкие щелочки и пели: «Китаец, сиамец или ты японец». Люди толпятся у входа в небольшой храм, ворота которого напоминают знак «пи». Ряд каменных идолов, листки бумаги, привязанные к веткам сливового дерева. Неподалеку уличные артисты громко поют и бьют в барабаны, зазывают на свое представление. Паланкины переносят по мосту через реку с берегами — дамбами: вода воняет. Подмышки, пах, кожа под коленями Якоба зудят от пота, он обмахивается рабочей папкой. Девушка в окне верхнего этажа; красные фонари свисают с карнизов, а она лениво щекочет шею гусиным пером. Тело десятилетней девочки, но глаза женщины, которая намного старше. Глициния в цвету пенится на крошащейся стене. Волосатый нищий стоит на коленях, кажется, у лужи блевотины. Потом Якоб понимает, что «лужа» — это дворняга. Минуту спустя процессия останавливается перед воротами из дуба и железа. Они открываются, и охрана салютует паланкинам, которые заносят во двор. Двадцать копейщиков маршируют под неистовым солнцем. В тени широкого навеса паланкин Якоба опускают на землю. Огава Узаемон открывает дверцу: — Добро пожаловать в магистратуру, господин де Зут. Длинная галерея заканчивается темным вестибюлем. «Здесь мы ждем», — говорит им переводчик Кобаяши, и слуги приносят напольные подушки, чтобы они могли присесть. С правой стороны вестибюля — ряд раздвижных дверей, украшенных полосатыми бульдогами с чрезмерно длинными ресницами. «Тигры, наверное, — комментирует ван Клиф. — За этими дверями цель нашего прихода: Зал шестидесяти циновок». Слева более скромная дверь с хризантемой. Якоб слышит доносящийся из глубины дома плач младенца. Впереди — вид поверх стены магистратуры и раскаленных крыш: панорама бухты, где в синеватой дымке стоит на якоре «Шенандоа». Запах лета смешан с запахами пчелиного воска и чистой бумаги. Голландцы сняли обувь у входа, и Якоб благодарен ван Клифу за своевременный совет надеть чулки без дырок. «Если бы отец Анны увидел меня сегодня, — думает он, — ожидающим приема у высшего представителя сегуна в Нагасаки!» Чиновники и переводчики напряженно молчат. «Половые доски, — доверительно шепчет ван Клиф, — скрипят, чтобы выдать наемных убийц». — Убийцы, — спрашивает Ворстенбос, — серьезная опасность в этих местах? — Сейчас, скорее всего, — нет, но старые привычки умирают с трудом. — Напомните‑ка мне, — просит директор, — почему у одной магистратуры два магистрата? — Когда магистрат Широяма при должности в Нагасаки, магистрат Омацу находится в Эдо, и наоборот. Они меняются каждый год местами. Если один из них совершит неосторожный поступок, его двойник тут же объявит об этом. Каждая властная должность в империи разделена на двоих, и потому, в определенном смысле, кастрирована. — Как я понимаю, Никколо Макиавелли ничему не смог бы научить сегуна. — Это точно. Флорентийца, возможно, разве что взяли бы здесь в ученики. На лице переводчика Кобаяши, услышавшего мелькающие в разговоре знакомые августейшие имена, отражается неудовольствие. — Позвольте мне обратить ваше внимание, — ван Клиф меняет тему разговора, — на тот античный пугач от ворон, который висит в нише, вон там. — Боже мой, — пристально вглядывается Ворстенбос, — это же португальская аркебуза. — Мушкеты изготавливались на острове в Сацуме после того, как португальцы прибыли сюда. Позже, когда стало понятно, что десять мушкетов у десяти крестьян с твердой рукой и острым глазом могут убить десять самураев, сегун свернул их производство. Легко представить судьбу какого‑нибудь европейского монарха, который решился бы издать подобный указ… |