
Онлайн книга «Русский Париж»
![]() Уже в который раз. Немцы в Париже. Немцы? В Париже? Нет, это новый страшный мир наступил на горло ее доброму, милому миру. Второй раз. Смерть вторая. Первый раз — обвал России, с громом, кровью, грохотом; второй — здесь, в Европе. Париж, алое сердце мира! Как тебе жить? Унижен. Растоптан. Новые хозяева ходят по улицам, прежние — жмутся к стенам. Пол-Парижа — уже в лагерях. Евреев увозят в Аушвиц. На улице Лурмель, в доме матери Марины, траур. Умерла очередная насельница, старушка. Где сама мать Марина — никто не знает. Арестовали. Увезли. Давно уж и вороны глаза выклевали во рву. Или так: пытали, потом облили кислотой. Множество адских ликов у смерти. Настали времена, когда человек может созерцать Ад в лицо. * * * Анна для перевозки вещей прибегла к помощи Ивана Дометьевича. Генерал нашел фургончик, прицепил к авто. Скарб погрузили. В висках билось: может, последний переезд. «Почему — последний?» «Потому что гибель в воздухе разлита». Анна не говорила Нике о боли, живущей глубоко в ней, роющей норы внутри, как крот. Пусть мальчик живет без забот. Без забот? Юный лоб уже изрезали морщины. О чем он думает, подросток, отрок, выросший незаметно в ее строгой тени? Они все чаще ссорятся. По пустякам. По важным вопросам. Что происходит сегодня, сейчас? Вот он стоит перед зеркалом, ее взрослеющий сын. И глядит, глядит на свое отраженье. Коротко сострижены когда-то кудрявые русые волосы. Ангелочек умер. Ангелочка нет. Есть — подросток с резкими, острыми чертами, с волевым, ее, прикусом тонких губ. Плечи широкие по-мужски, а мышцы хилые: никакого спорта, никаких гантелей, чахлое парижское растенье, умница, книгочей. И ее рукописи он тоже читает. И она — позволяет; не сердится. Можно целый век в зеркало глядеть. Мать стоит за спиной. — Мама, — голос глух и тускл, — выхода нет. Отражение матери в зеркале пожимает плечами. — Мама! Вы слышите! Нет выхода! Отражение матери в зеркале поворачивается к окну. Горбоносый профиль — чеканка по серебру. — Прекрати кричать, — говорит Анна. Ника внятно и зло говорит отражению в зеркале: — Ни русский, ни француз. Я человек без родины! Вы понимаете это или нет! Отражение матери в зеркале опускает голову. Прижимает пальцы к губам. Отражение в зеркале молча говорит: не хочу говорить. Ника поворачивается. Вот она, мать, живая. Вот ее лицо. Ее грудь, он когда-то младенцем засыпал возле нее, насытившись. Вот ее сухая бледная рука — он столько раз целовал ее на ночь. После того, как рот, вот этот рот ему сказку расскажет. Плевал словами в лицо ей, в родное: — Да все кончено! Все, понимаете вы, все! Европы нет! России тоже нет! Скоро нашего мира — не будет! Да его уже нет! Зачем жить?! Аля с папой вон в СССР уехали — и правильно сделали! У них там — новая жизнь! Пусть она хуже, чем здесь. Труднее! Голоднее! Но там — будущее! — Гитлер сожрет и Россию. Голос матери, это голос его матери. Он слышит и не слышит его. — Я никто! — Опять к зеркалу повернулся, и страдальческое сладострастие доставляло ему это наблюдение себя, плачущего, с искривленным лицом, в зеркале. — Никто, и звать меня никак! — Ты Николай Гордон, — сказала тихо мать. — Кому здесь нужен Николя Гордон?! — Голос перешел на визг щенячий. — Да никому! Подметальщик улиц! Разносчик круассанов! А если повезет — как вы, да, как вы!.. — Хватал воздух ртом. — Уборщиком, поломоем — в ресторации, в особняке жирного богача… В раскрытое окно вливалась желтым мускателем июньская жара. * * * Вечером пришел Рауль. Давно его не было. Он узнал ее новый адрес от Лидии Чекрыгиной. — Вот сюрприз! — Анна на пороге всплеснула руками по-детски. — Проходите, милый Рауль! Что новенького? Ее наигранное, довоенное веселье было неуместно. Она и сама это поняла, осеклась. Рауль осторожно, как кот, мягко ступая, прошел в комнату. Здесь еще беднее, чем в прежнем ее жилье. Средоточие бедности, апофеоз пустоты. «Здесь как в гробу», — подумал Рауль. — Что у вас на руке?! Анна схватила Рауля за руку. Он смутился, как девушка. — Браслет… — Осторожно снял с запястья. — Возьмите, мадам Гордон. Это память. — О чем?! О ком?! Она не сдерживалась, кричала. И слезы на глазах. Сжимала в кулаке серебряную змею. — Его носила та девушка… девочка… что жила одно время у вас. Вы помните. Вы… — Амрита! — кричала Анна, и слезы брызгали. — Не надо! Я все… поняла… Рауль осторожно поцеловал руку Анны. Плакали оба. — Хотите чаю? Я сейчас… — Не откажусь. Буду пить чай и смотреть на вас. Они уселись за нищий стол. Анна заварила крепкий чай. Достала из шкафа чашки и блюдца. Все — битые, в трещинах. Старая посуда. Старый мир. Старый, как мир, крепкий чай, и пар над чашкой, и гомон птиц за окном. Браслет, подаренный царем — на ее руке. Он вернулся. Разве возвращается ушедшее навек? Это подделка; Рауль, любя и жалея ее, просто заказал точно такой же — у самого дешевого ювелира на Монмартре, в Латинском квартале. Рауль Пера ушел. Вместе с ним ушла юность, молодость. Он оставил ей немного денег. Тайком, когда она вышла в прихожую, чтобы отворить ему дверь, положил деньги в конверте на край стола. Рауль теперь был смотрителем двух особняков и коллекции княгини Маргариты Тарковской. Картуш положил ему хорошее жалованье. * * * Анна купила у мальчишки-газетчика свежую газету. Развернула, скользила глазами по столбцам и колонкам. Грязный заголовок, подлый шрифт! Но нынче война. И в газетах могут выболтать правдивую ложь — а могут и лживую правду пропечатать. Жалкий, бледный слепок времени. Зрачки дергались, пальцы хрустели свинцовой бумагой. Мелькнуло знакомое имя: «ЭНТОНИ ХИЛЛ. ПОВЕСТЬ ОБ ОБЕЗЬЯНКЕ КОЛЕТТ». И фотография: усы щеткой моржовой, прищур умных, слишком светлых, ледяных глаз, сердито надутые губы, широкие скулы. Лицо-тарелка-ресторанная, лицо-миска-лагерная. Что-то индейское есть в нем. Господи, Хилл. Откуда, Господи? А, это тот знаменитый американец. Игорь говорил про него. Да, писатель; салон великой Стэнли посещал; он уехал, кажется, в Испанию. Воевать. А может, уж и в Нью-Йорке родном давно. |