
Онлайн книга «Ненависть»
— И я одну цыганку знавал! — с живостью откликнулся Лука Лукич.— В молодости. На Ирбитской ярманке. Совсем башку было с ней потерял. Двух родительских рысаков в дар ей за песни принес. Всю выручку за оптовую продажу бараньих курдюков за кутеж с этой дамой в меблированных комнатах «Зауралье» оставил. Чуть с ума не сошел от ее песни «Эх, да запрягай-ка пару серых!». Вот пела — одуреть можно! Да я и одурел. Спасибо, родитель вовремя явился. Выпорол меня ременным кнутом с махрами и препроводил восвояси с трояком в кармане! — сказал с усмешкой Лука Лукич и, облокотясь на стол, задумался, объятый минутной грустью о минувшей молодости… А Татарников, уже не обращая внимания на то, слушает его Бобров или нет, продолжал вполголоса, в том же исповедном тоне говорить о себе: — Были мы с ним люди одной судьбы. Так во всяком случае было там — за границей. Да по-разному встретила нас родная степь! — вдруг почти вскрикнул Татарников, и Бобров на мгновение уловил в узких глазах гостя вспышку злых искорок. — Во как?! — с удивлением сказал Лука Лукич. — Сволочи! — выругался Татарников. Это явно понравилось хозяину. Он понимал, кого имел в виду Татарников, и потому с готовностью подхватил: — Еще какие!.. То-то, дорогой мой. Поживешь здесь с ними — увидишь небо с овчинку! — А я уже вижу…— так же глухо проговорил Татарников, чувствуя легкий озноб во всем теле. Бобров налил гостю чашку крепкого чаю. Тот, обжигаясь, с жадностью замученного жаждой человека выпил ее и, несколько успокоившись, продолжал свой рассказ: — Мы втихую перешли с ним границу. Повезло. Не задержали. А когда перебрались уже в глубь наших степей, тут я вдруг понял, что ворочаться мне в свои края нельзя, не то что моему спутнику… Ему — что? Он — рядовой. Нижний чин. Полуграмотный, дескать. Несознательный. Бывший батрак. Такие советским товарищам ко двору. С него все — как с гуся вода. А каково мне, бывшему есаулу? Да к тому же кавалеру трех степеней «Георгия»? Плюс — сыну коннозаводчика? — Понимаю,— сочувственно сказал Лука Лукич. — Спутничек мой повел себя со мной вдруг весьма подозрительно и предерзко. Что ни день, то грубей становился, что ни час — то наглее. Тут я понял: дело мое табак. Пора было опускать концы в воду. Разговор по душам со следователями чека мне не очень-то улыбался… — Я думаю! Сохрани и помилуй! — поспешно от- кликнулся Лука Лукич, воровски озираясь вокруг и настороженно прислушиваясь. И Татарников, заметив настороженность Луки Лукича, решил, что неробкий его хозяин не очень-то доверял стенам своего подозрительно тихого дома. Они молча выпили по стакану какого-то дурного вика неопределенного вкуса и цвета. И Татарников, вдруг ощутив приступ смертельной усталости и тоски, уронил тронутую сединой голову на простертые вдоль стола руки и заговорил глухо, с надрывом: — Вот закрою глаза, а станица наша передо мной как наяву. И крутой берег Урала. И родимые степи. И курганы за Илецким сыртом. И сады, сады — весной от черемухи задохнуться можно! И девичьи хороводы по вечерам. И эти их протяжные, берущие за душу песни. Помните? — спросил Татарников и вдруг тихо запел чистым грудным баритоном: Погасло солнце за горою. Сидит казачка у ворот. Она сидит и горько плачет… Запнувшись на последнем слове этой песни, Татарников умолк и прошептал с горьким вздохом: — Забыл… Как же это дальше-то поется про эту самую нашу казачку? — Она сидит и горько плачет, и льются слезы из очей,— равнодушным голосом подсказал Лука Лукич. — Да. Да. И льются слезы из очей,— повторил Татарников.— Горькие слезы. Из ясных очей. А я вот и песню даже забыл. И казачку теперь уже плохо помню. И о том, какие слова говорила она тогда на прощанье мне, тоже забыл. Только звук ее голоса не умирает и никогда, наверно, не умрет во мне. Печальный — на низкой ноте — звук. Да, да. Печальный, робкий, трепетный звук, как любовный шепот спросонок… Татарников говорил эти слова тихо и тоже как бы в полусне, не заботясь о том, слушает его Лука Лукич или нет. А Бобров, полунасмешливо-полупрезрительно поглядывая на изрядно захмелевшего гостя, все только покрякивал да поводил развернутыми плечами, точно готовясь к удару, для которого не хватало пока должной решимости. Очнувшись после довольно продолжительного забытья, Татарников резко отпрянул на спинку стула, с диковатой подозрительностью осмотрелся вокруг. Он не сразу сообразил, что с ним, где он находится и с кем пьет он это скверное вино. — На вот, понюхай нашатырю — в момент продерет… А слюней распускать не стоит. Нам с тобой, есаул, сейчас не до этого,— твердо сказал Лука Лукич и сунул под нос гостю пузырек с нашатырным спиртом. Но, к великому изумлению Луки Лукича, Татарников выбил из его рук пузырек и сказал совершенно трезвым голосом: — А идите вы к чертовой матери с этой отравой. Я уже давным-давно отравлен. У меня — иммунитет. Поняли? — Понятно,— сказал Лука Лукич, деловито поднимая с полу пузырек. — Вот тебе и родина! В родном краю — как собака на пожаре… Нет, устал я, Лука Лукич. Устал. Да и старею, должно быть,— признался Татарников, и подобие жалкой улыбки тронуло на миг его дряблые губы. — Перепивать не надо! — строго сказал Бобров. Но Татарников вновь заговорил о себе, словно продолжал вслух свои отравленные горечью мысли: — Там, за кордоном, от тоски по родной стороне места не находил. Правильно: выбор — короток. Или — или. Или самому отправиться в ваше райгепеу, или пулю в лоб, и это, пожалуй, вернее. Вот так, одним махом из этой вот штучки,— сказал Татарников, с цирковой ловкостью подбросив на ладони выхваченный из-за пазухи старомодного двубортного пиджака почти игрушечный, холодно блеснувший полированной сталью браунинг. — Дурак! — коротко бросил Лука Лукич, еще более ловко вырвав из его руки пистолет и по-хозяйски пряча его в карман своих широких плисовых шаровар. Вспыльчивый Татарников привскочил со стула. — Ну, вы эти штучки бросьте. Прошу вернуть мое оружие. Но Лука Лукич, властно отстранив нетвердо стоявшего на ногах гостя, строго сказал ему: — Не шуми. Оно тебе пока ни к чему. А случай придет, могу ссудить тебе пушку понадежнее этой… А теперь садись. Да хлебнем-ка лучше еще по чашке горяченького чайку. Серьезный разговор предстоит. Отдохни. Может, граммофон завести? Какую пластинку больше уважаете: Бим-Бомов али, к примеру, Варю Панину? Вяльцева тоже есть: с одной стороны — «Гей да тройка!», с другой — «Пара гнедых». Какую изволите? — Варю Панину,— сказал Татарников, роняя на стол взъерошенную жидковолосую голову. Разыскав пластинку, Лука Лукич завел граммофон и повернул его огромную оранжево-голубую трубу в сторону гостя. Низкий, искаженный механической записью женский голос, рыдая, запел под нервический аккомпанемент струнного ансамбля: |