
Онлайн книга «История моей грешной жизни»
— Нынче, — сказал я ему, — самый счастливый момент моей жизни. Наконец я вижу вас, дорогой учитель; вот уже двенадцать лет, сударь, как я ваш ученик. — Сделайте одолжение, оставайтесь им и впредь, а лет через двадцать не забудьте принести мне мое жалование. — Обещаю, а вы обещайте дождаться меня. — Даю вам слово, и я скорей с жизнью расстанусь, чем его нарушу. Общий смех одобрил первую Вольтерову остроту. Так уж заведено. Насмешники вечно поддерживают одного в ущерб другому, и тот, за кого они, всегда уверен в победе; подобная клика не редкость и в избранном обществе. Я был готов к этому, но не терял надежды попытать счастья. Вольтеру представляют двух новоприбывших англичан. Он встает со словами: — Вы англичане, я желал бы быть вашим соплеменником. Дурной комплимент, ибо он понуждал их отвечать, что они желали бы быть французами, а им, может статься, не хотелось лгать, а сказать правду было совестно. Благородному человеку, мне кажется, дозволительно ставить свою нацию выше других. Едва сев, он вновь меня поддел, с вежливой улыбкой заметив, что, как венецианец, я должен, конечно, знать графа Альгаротти. — Я знаю его, но не как венецианец, ибо семеро из восьми дорогих моих соотечественников и не ведают о его существовании. — Я должен был сказать — как литератор. — Я знаю его, поскольку мы провели с ним два месяца в Падуе, семь лет назад, и я, найдя в нем вашего почитателя, проникся к нему почтением. — Мы с ним добрые друзья, но, чтобы заслужить всеобщее уважение, ему нет нужды быть чьим-либо почитателем. — Не начни он с почитания, он не прославился бы. Почитатель Ньютона, он научил дам беседовать о свете. — И впрямь научил? — Не так, как г-н Фонтенель в своей «Множественности миров», но все-таки скорее научил. — Спорить не стану. Если встретите его в Болонье, не сочтите за труд передать, что я жду его «Писем о России». Он может переслать их посредством миланского банкира Бианки. Мне говорили, что итальянцам не нравится его язык. — Еще бы. Он пишет не на итальянском, а на изобретенном им самим языке, зараженном галлицизмами; жалкое зрелище. — Но разве французские обороты не украшают ваш язык? — Они делают его невыносимым, каким был бы французский, нашпигованный итальянскими словесами, даже если б на нем писали Вы. — Вы правы, надобно блюсти чистоту языка. Порицали же Тита Ливия, уверяя, что его латынь отдает падуанским. — Аббат Ладзарини говорил мне, когда я учился писать, что предпочитает Тита Ливия Саллюстию. — Аббат Ладзарини, автор трагедии «Юный Улисс»? Вы, верно, были тогда совсем ребенком, я хотел бы быть с ним знаком; но я близко знал аббата Конти, что был другом Ньютона, — четыре его трагедии охватывают всю римскую историю [356] . — Я тоже знал и почитал его. Оказавшись в обществе сих великих мужей, я радовался, что молод; нынче, встретившись с вами, мне кажется, что я родился только вчера, но это меня не унижает. Я хотел бы быть младшим братом всему человечеству. — Быть патриархом не в пример хуже. Осмелюсь спросить, какой род литературы вы избрали? — Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю людей, путешествуя. — Это недурной способ узнать их, но книга слишком обширна. Легче достичь той же цели, читая историю. — Она вводит в заблуждение, искажает факты, нагоняет тоску, а исследовать мир мимоходом забавляет меня. Гораций, которого я знаю наизусть, служит мне дорожником, и повсюду я его нахожу. — Альгаротти тоже знает его назубок. Вы, верно, любите поэзию? — Это моя страсть. — Вы сочинили много сонетов? — Десять или двенадцать, которые мне нравятся, и две или три тысячи, которые я, по правде говоря, и не перечитывал. — В Италии все без ума от сонетов. — Да, если считать безумным желание придать мысли гармонический строй, выставить ее в наилучшем свете. Сонет труден, господин де Вольтер, ибо не дозволено ни продолжить мысль сверх четырнадцати стихов, ни сократить ее. — Это прокрустово ложе. Потому так мало у вас хороших сонетов. У нас нет ни одного, но тому виной наш язык. — И французский гений — ведь вы воображаете, что растянутая мысль теряет силу и блеск. — Вы иного мнения? — Простите. Смотря какая мысль. Острого словца, к примеру, недостаточно для сонета. — Кого из итальянских поэтов вы более всех любите? — Ариосто; и не могу сказать, что люблю его более других, ибо люблю его одного. Но читал я всех. Когда я прочел, пятнадцать лет назад, как дурно вы о нем отзываетесь [357] , сразу сказал, что вы откажетесь от своих слов, когда его прочтете. — Спасибо, что решили, будто я его не читал. Я читал, но был молод, дурно знал ваш язык и, настроенный итальянскими книжниками, почитателями Тассо, имел несчастье напечатать суждение, которое искренне почитал своим. Но это было не так. Я обожаю Ариосто. — Я вздыхаю с облегчением. Так предайте огню книгу, где вы выставили его на посмешище. — Уже все мои книги предавались огню; но сейчас я покажу вам, как надо каяться. И тут Вольтер меня поразил. Он прочел наизусть два больших отрывка из тридцать четвертой и тридцать пятой песни сего божественного поэта, где повествуется о беседе Астольфа со святым Иоанном-апостолом, не опустив ни одного стиха, ни в едином слове не нарушив просодию; он открыл передо мной их красоты, рассуждая как истинно великий человек. Ничего более возвышенного ни в силах изобрести ни один из итальянских толкователей. Я слушал не дыша, ни разу не моргнув, вотще надеясь найти ошибку; оборотившись ко всем, я сказал, что я вне себя от удивления, что я поведаю всей Италии о моем искреннем восхищении. — Я сам поведаю всей Европе, — сказал он, — что покорнейше винюсь перед величайшим гением, какого она породила. Жадный на хвалу, он дал мне на другой день свой перевод стансов Ариосто «Что случается меж князьями и государями». Вот он: Попы и кесари, как им наскучит драться, Святым крестом клянясь, торопятся брататься, А час пройдет — гляди, опять друг друга мнут. Их клятвам краток век, лишь несколько минут. Их уверенья — ложь, нет веры их обетам, Божатся их уста, да сердце лжет при этом. Свидетелей-Богов их не смущает взгляд. |