
Онлайн книга «Фонтанелла»
Покров секретности, удовольствие от совместной трапезы, взаимная приязнь и покой, которые нисходит на людей вообще и на мужчину с женщиной в частности, когда они вместе жуют и ощущают вкус еды, — всё это тоже делало свое дело, и еще до того, как они возлегли друг с другом, у них уже появились привычки, свойственные всякой паре: свои интимные словечки, свои переглядывания и свои сигналы удовольствия, и, когда «это» произошло, они почувствовали, словно соскальзывают в уже поджидавшую их клеточку. Посреди обеда, сидя за столом и разгрызая бедрышки запеченного барашка, они вдруг заметили, что уже несколько минут неотрывно смотрят друг на друга поверх обгладываемых костей. Мордехай Йофе положил свой кусок барашка на тарелку, и Убивица тут же сделала то же самое со своим куском. Оба они слегка наклонились вперед, и тогда Мордехай сказал: — Кажется, пришло время сказать тебе, сколько радости ты даешь мне, сколько удовольствия… Она улыбнулась и сказала: — То же самое и с моей стороны, — и он поднялся, обогнул стол, подошел и опустился на колени возле ее стула. — До сегодняшнего дня это была дружба, — сказал он. — Давай решим, что отныне это любовь. — И, поднявшись с колен, вернулся к своему стулу. Почему они сразу не встали и не поспешили к кровати? По той же причине, по которой ждали от самой первой своей трапезы и до этой. По той же причине, как сказал отец, которую имела в виду Тора, когда запрещала сношение с животным. — Оседлать ослицу может любой осел, но у существ культурных есть ритуалы и прелюдии, и они получают удовольствие от ожидания и от сознания, что вот, через несколько минут, сейчас, завтра, через два года, через месяц или через час. И вот так, понимая суть той мечты и зная срок того ожидания, они закончили есть, смахнули крошки с губ, и он сложил тарелки в раковину, и она их помыла, и он их вытер и вернул на место в ящик и шкаф, а когда она развязала передник, отец прижался к Убивице сзади. Его рука хотела было обнять ее шею, но, вспомнив вдруг, что она у него единственная, спустилась наискосок от женской талии на бугорок лобка, тепло и радость которого можно было ощутить даже сквозь ткань передника и плотное полотно рабочих брюк. За неимением второй руки он положил в ложбинку ее шеи свой подбородок. Она на мгновенье прижалась щекой к его щеке, а потом повернулась к нему лицом. Они поцеловались. Она сняла кухонные передники с себя и с него, повесила их на место и сказала: «Я пойду помоюсь, а потом ты тоже». И вернулась уже в домашнем платье, и услышала, как он моется под душем, а потом осторожно протирает тряпкой пол. «Как дикие звери в лесу», — сказала мама, чье основополагающее мнение о муже не мог изменить никакой культурный ритуал. Культура или не культура, душ вместе или порознь — долгие годы вегетарианства породили у нее ту остроту чувств и то недоверие, которое травоядные развивают в отношении гепардов и львов. Но отец не слышал ее слов, и не потому, что поедание мяса будто бы притупляет человеческий слух, а по той простой причине, что бедра Убивицы уже закрывали его уши. Обычно человеку трудно представить себе своих отца и мать в таких ситуациях. Не друг с другом и, уж конечно, не с кем-нибудь посторонним. Но мой отец — тот недостающий и органичный кусочек, что спокойно укладывается в любой любовный пазл и с легкостью составляет пару с любой женщиной. Его голова поднялась по животу Убивицы к ущелью между ее грудями. Они были культурные существа — и она лениво перевернулась, чтобы он поцеловал ее и в затылок. Культурные существа — и его губы взъерошили нежный пушок на ее затылке и спустились на юг вдоль позвоночника. Теперь перед ним расстилалось поле ее спины и вставал ее запах. Она почувствовала, что по ее бедрам побежали мурашки, и засмеялась в матрац. Каждый день я видел, как он одевается, нарезает хлеб, шнурует туфли, ведет одной рукой «рено-дофин» министерства сельского хозяйства, и несколько лет спустя, когда я спросил, как он одной рукой управлялся с женщиной, он сказал: — Требуется терпение, и это трудно. Мы и тогда сидели вдвоем, отец буйный и сын непокорный {46}, почти по Второзаконию, в роще тех кровавых апельсинов, которые он посадил на своем экспериментальном цитрусовом участке, выделенном ему в Галилее министерством сельского хозяйства, и тут он сказал, что я должен «подняться на ноги», прийти в себя после изгнания Ани из деревни и снова воспрянуть духом. — Это тоже своего рода ампутация, и нужно ее преодолеть. И вдруг начал говорить об Убивице и сказал: — С ней, Михаэль, это всегда были совсем особые отношения. Я по сей день так и не понял, что он имел в виду, говоря «всегда», и что — говоря «отношения», и что — говоря «совсем особые», и почему он вдруг заговорил об этом с подростком, своим сыном, слишком молодым для чужих секретов и слишком поглощенным собственной болью, чтобы почувствовать боль другого. Но я ему прощаю, потому что, в отличие от своей матери, я не исправляю мир. Вместо того чтобы исправлять, я рассказываю, и вместо того чтобы проповедовать, я помню, и, кроме того, пусть этот мир сначала исправит меня. * * * — Я хотела сварить тебе обед, — сказала Пнина вернувшемуся домой Арону, — но большой дом был заперт, а в кладовке ничего нет. — Ты не должна варить. — Он торопливо прохромал в кухню. — Я принес еду, все, что нужно. Вот, — и он поставил на стол принесенную с собой закрытую кастрюлю, — тут всё, что ты любишь: вареники и пирожки, с мясом, и с кашей, и с картошкой, а вот овощи, и хлеб, и пиво. — И повернулся к ней: — Ты весь день сидела дома? — Да, — сказала Пнина, — что мне делать снаружи? — Ну и хорошо, — сказал Арон. — Дома лучше. — Я постираю тебе рабочую одежду. — Она поднялась. — Нет, нет, — испугался Жених, — я отдам ее прачке. Тут в деревне есть женщина, которая берет в стирку. — К прачке? Но ведь теперь все деньги, которые ты заработаешь, нужно отдавать отцу и семье. — Ты знаешь об этом? — вырвалось у него шепотом. — Откуда? — В семействе Йофе нет секретов. — У меня достаточно денег и будет еще больше, и мои дела с твоим отцом не должны тебя беспокоить. — Они меня не беспокоят. — И она замолчала. — Ты можешь читать, ты можешь слушать музыку, ты можешь шить, и рисовать, и писать, тут есть радио и граммофон, и я принесу тебе все книги и пластинки, какие ты захочешь. Пнина продолжала молчать, и Арон, которого пугало любое состояние души, не связанное с практическим действием, с неожиданной поспешностью встал, почти вскочил, и повторил: — Дома лучше. Я не хочу, чтобы мотыга натерла тебе мозоли, и я не хочу, чтобы стиральное мыло испортило тебе пальцы, и я не хочу, чтобы солнце сожгло тебе лицо и проложило морщины. Не для этого я на тебе женился. — А для чего? |