
Онлайн книга «Двенадцать стульев»
– И мы у них остановимся? – Это общежитие. Если не у одного, то у другого место всегда найдется. В сквере против Большого театра уже торчала пальмочка, объявляя, всем гражданам, что лето уже наступило и что желающие дышать свежим воздухом должны немедленно уехать не менее чем за две тысячи верст. В академических театрах была еще зима. Зимний сезон был в разгаре. На афишных тумбах были налеплены афиши о первом представлении оперы «Любовь к трем апельсинам» [245], о последнем концерте перед отъездом за границу знаменитого тенора Дмитрия Смирнова [246] и о всемирно известном капитане с его шестьюдесятью крокодилами в первом Госцирке. В Охотном ряду было смятение. Врассыпную, с лотками на головах, бежали, как гуси, беспатентные лоточники. За ними лениво трусил милиционер. Беспризорные сидели возле асфальтового чана и с наслаждением вдыхали запах кипящей смолы. На углу Охотного и Тверской беготня экипажей, как механических, так и приводимых в движение конной тягой, была особенно бурной. Дворники поливали мостовые и тротуары из тонких, как краковская колбаса, шлангов. Со стороны Моховой выехал ломовик, груженный фанерными ящиками с папиросами «Наша марка». – Уважаемый! – крикнул он дворнику. – Искупай лошадь! Дворник любезно согласился и перевел струю на рыжего битюга. Битюг нехотя остановился и, плотно упершись передними ногами, позволил себя купать. Из рыжего он превратился в черного и сделался похожим на памятник некой лошади. Движение конных и механических экипажей остановилось. Купающийся битюг стоял на самом неудобном месте. По всей Тверской, Охотному ряду, Моховой и даже Театральной площади машины переменяли скорость и останавливались. Место происшествия со всех сторон окружали очереди автобусов. Шоферы дышали горячим бензином и гневом. Зеркальные дверцы их кабинок распахивались, и оттуда несся крик. – Чего стал? – кричали с четырех сторон. – Дай лошадь искупать! – огрызался возчик. – Да проезжай ты, говорят тебе, ворона! Собралась большущая толпа. – Что случилось? Образовалась такая большая пробка, что движение застопорилось даже на Лубянской площади. Дворник давно уже перестал поливать лошадь, и освежившийся битюг успел обсохнуть и покрыться пылью; но пробка все увеличивалась. Выбраться из всей этой каши возчик не мог, и битюг все еще стоял поперек улицы. Посреди содома находились концессионеры. Остап, стоя в пролетке, как брандмейстер, мчащийся на пожар, отпускал сардонические замечания и нетерпеливо ерзая ногами. Через полчаса движение было урегулировано, и путники через Воздвиженку выехали на Арбатскую площадь, проехали по Пречистенскому бульвару и, свернув направо, очутились на Сивцевом Вражке. – Направо, к подъезду, – сказал Остап. – Вылезайте, Конрад Карлович, приехали! – Что это за дом? – спросил Ипполит Матвеевич. Остап посмотрел на розовый домик с мезонином и ответил: – Общежитие студентов-химиков, имени монаха Бертольда Шварца. – Неужели монаха? – Ну, пошутил, пошутил. Имени товарища Семашко. [247] Как и полагается рядовому студенческому общежитию в Москве, общежитие студентов-химиков давно уже было заселено людьми, имеющими к химии довольно отдаленное отношение. Студенты расползлись. Часть из них окончила курс и разъехалась по назначениям, часть была исключена за академическую неуспешность, и именно эта часть, год из году возрастая, образовала в розовом домике нечто среднее между жилтовариществом и феодальным поселком. Тщетно пытались ряды новых студентов ворваться в общежитие. Бывшие химики были необыкновенно изобретательны и отражали все атаки. На домик махнули рукой. Он стал считаться диким и исчез со всех планов МУНИ. [248]Его как будто бы и не было. А между тем он был, и в нем жили люди. – Где же мы здесь будем жить? – с беспокойством спросил Ипполит Матвеевич, когда концессионеры, поднявшись по лестнице во второй этаж, свернули в совершенно темный коридор. – В мезонине. Свет и воздух, – ответил Остап. Внезапно в темноте, у самого локтя Ипполита Матвеевича, кто-то шумно засопел. Ипполит Матвеевич отшатнулся. – Не пугайтесь, – заметил Остап, – это не в коридоре. Это за стеной. Фанера, как известно из физики, лучший проводник звука… Осторожнее… Держитесь за меня… Тут где-то должен быть несгораемый шкаф. Крик, который сейчас же издал Воробьянинов, ударившись грудью об острый железный угол, показал, что шкаф действительно где-то тут. – Что, больно? – осведомился Остап. – Это еще ничего. Это физические мучения. Зато сколько здесь было моральных мучений – жутко вспомнить. Тут вот рядом стоял скелет студента Иванопуло. Он купил его на Сухаревке, [249]а держать в комнате боялся. Так что посетители сперва ударялись о кассу, а потом на них падал скелет. Беременные женщины были очень недовольны… По лестнице, шедшей винтом, компаньоны поднялись в мезонин. Большая комната мезонина была разрезана фанерными перегородками на длинные ломти, в два аршина ширины каждый. Комнаты были похожи на ученические пеналы, с тем только отличием, что, кроме карандашей и ручек, здесь были люди и примусы. – Ты дома, Коля? – тихо спросил Остап, остановившись у центральной двери. В ответ на это во всех пяти пеналах завозились и загалдели. – Дома, – ответили за дверью. – Опять к этому дураку гости спозаранку пришли! – зашептал женский голос из крайнего пенала слева. – Да дайте же человеку поспать! – буркнул пенал № 2. В третьем пенале радостно зашептали: – К Кольке из милиции пришли. За вчерашнее стекло. В пятом пенале молчали. Там ржал примус и целовались. Остап толкнул ногою дверь. Все фанерное сооружение затряслось, и концессионеры проникли в Колькино ущелье. Картина, представившаяся взору Остапа, при внешней своей невинности, была ужасна. В комнате из мебели был только матрац в красную полоску, лежавший на двух кирпичах. Но не это обеспокоило Остапа. Колькина мебель была ему известна давно. Не удивил его и сам Колька, сидящий на матраце с ногами. Но рядом с Колькой сидело такое небесное создание, что Остап сразу омрачился. Такие создания никогда не бывают деловыми знакомыми – для этого у них слишком голубые глаза и чистая шея. Это любовницы или еще хуже – это жены, и жены любимые. И действительно, Коля называл создание Лизой, говорил ей «ты» и показывал ей рожки. |