
Онлайн книга «Жизнь прекрасна, братец мой»
— Нас этот запрет не касается. — А как же закон? — Если бы мы каждого заставляли следовать закону; все бы пошло прахом. Я помню этот разговор и передаю его без каких-либо добавлений или поправок. Двоюродный брат так и сказал: «Нас этот запрет не касается. Если бы мы каждого заставляли следовать закону, все бы пошло прахом». Я тоже пил ракы, даже не думал не пить, пил и не только в тот вечер. Под конец банкета один из гостей с крупным полным лицом (позже я узнал, что это один из самых зубастых депутатов меджлиса) обратился ко мне: — Ахмед-бей, я слышал, что ты хорошо рисуешь. (От кого он слышал? Наверное, от моего брата.) Найди какую-нибудь фотографию Мустафы Кемаль- паши, где он выглядит повнушительнее, нарисуй по ней портрет маслом, а я возьму у паши для тебя пятьдесят золотых. Пятьдесят звонких золотых. Я не стал рисовать портрет Мустафы Кемаль-паши. Мне были ненавистны пятьдесят звонких золотых, которые мне пообещал взять у паши депутат с крупным полным лицом. Если бы не было тех пятидесяти золотых, я бы с радостью нарисовал его портрет в те времена. Внезапно он подумал о том, как быстро закончились «те времена», и ощутил острую грусть. Он вспомнил, как однажды познакомился с Мустафой Кемалем в меджлисе. Сердце мое трепещет. Я увидел жесткую синеву, затем золотистую желтизну, затем — белые руки, красивые руки, похожие на женские. А может, мне просто так запомнилось. Может, руки у него были и не такими, но синева его глаз и желтизна его волос была именно такой… «А наши — в “Суде независимости”… А кости пятнадцати — в море у Сюрмене, на дне Черного моря…» Ахмед потянулся и потушил об стол сигарету, жегшую ему пальцы. Шум водокачки в кромешной тьме хижины — шух-шух да шух-шух. В этом звуке он попытался различить дыхание Измаила. Услышал. Тот посапывает во сне. Я вторгаюсь в его сны? Когда на него нападают, а в меня стреляют? Ахмед закурил еще сигарету. Он старается не думать об Измаиле. По дороге из Инеболу в Анкару мы подошли к одной речке. Моста никакого нет в помине. Я стащил ботинки, носки, закатал штаны до колен. Мы оказались здесь, выбирая кратчайший путь. Переходя речку вброд, я вдруг увидел крестьянина, к тому же не совсем старого, без бороды, значит, ему нет еще и сорока, который переезжал речку на спине женщины, тоже крестьянки. Инвалид, подумал я. Но, добравшись до берега, крестьянин спрыгнул на землю и пошел дальше. — Что это такое? — спросил я у своего погонщика. — Это его баба, — ответил он. — Он переехал речку на спине у своей бабы. Сильная у него баба, видать. * * * Ахмед усмехнулся. Об этом случае он рассказывал Аннушке. Наступил вечер. Кстати, я не могу вспомнить, было ли это до Кастамону или после; как странно, почему я этого не запомнил, наверное, я рано впаду в детство, если только не суждено заболеть бешенством, да забудь ты наконец об этом бешенстве, я ведь хорошо помню, что это было после Кастамону. После Кастамону наступил вечер, вот-вот совсем стемнеет, а мы еще идем… Божья степь. Ни единого деревца, ни крыши, ни единой дрожащей тени. Сирота-земля стелется — без конца и без края, уходит вдаль на все четыре стороны. — Нам еще далеко до деревни? — Мы уже почти дошли, эфенди. — Где же она? — У нас под ногами. В кромешной тьме я различил какие-то выступы на земле. Какие-то отверстия, из некоторых струился дым. Из-под земли раздается лай собак. — Мы идем по крышам деревни, эфенди. Крыши деревни вровень с землей. Мы прошли еще немного и сошли в деревню по спуску, похожему на горную тропу. Раненых впервые я увидел в этой деревне. Они лежали на земляном полу в деревенском доме, при красноватом свете очага. Лежали впритирку, с отросшей щетиной, с бородами. Никто не стонал. Староста сказал: — Сказали, что уйдут утром, но уйти не смогли. Двое померли. Остальные вот остались нам на беду. Я ходил в город, сообщал. Посмотрим, что можно сделать, сказали мне, но до сих пор никто не появился. — Далеко они собирались? — Каждый к себе. — Где они были ранены? — Кто ж знает!.. Сейчас ведь война с греком… Староста произнес «Сейчас ведь война с греком» так, словно говорил о чем-то неизвестном и совершенно его самого не интересующем. Я сунулся к раненым, поздоровался, хотел поговорить. Мне не ответили. Мой погонщик сказал: — Брось ты, эфенди, не в силах они. Затем он приподнял голову одного из раненых и повернул ее к огню очага. — Не жилец, — сказал он, — до утра не дотянет. (Он произнес это не тихо, чтобы никто не слышал, а громко, прямо в лицо умирающему, голову которого он все еще поддерживал.) Раненый солдат приподнял голову, бинты на которой почернели от крови и земли, попытался подняться на локтях, не сумел, я помог ему, и он с моей помощью сел, опершись о стену. — Это ведомо только Аллаху, — проговорил он. (Он произнес это тихо, не шепотом, но очень тихо.) Погонщик ответил: — Конечно, ведомо только Аллаху. Но во время войны на Дарданеллах служил я в санитарной палатке, мне это дело тоже ведомо, да простит меня Аллах! Не похоже, что ты дотянешь до утра. — Дотяну, дотяну… Не дотянул. Когда на дворе пение петухов и лай собак перемешались с гомоном женщин, он захрипел и отдал Аллаху душу, все так же сидя у очага, спиной к стене. Так я впервые увидел смерть. Когда мы уходили, один раненый спросил погонщика: — Посмотри-ка и на меня. Дотяну я до ночи? Погонщик пристально посмотрел солдату в глаза. — Нет в твоих глазах тени смертной, — сказал он. — Аллаху, конечно, виднее, но нет ее. В дороге я спросил погонщика: — В его глазах и в самом деле не было смертной тени? Или ты просто хотел его утешить? — С чего мне его утешать? То одному Всемогущему Аллаху ведомо, но этот выживет. За время этого путешествия я узнал, что такое искусство ставить заплаты. Вся одежда крестьян состояла из сшитых между собой заплат из разноцветных, несочетающихся тканей, кусков полотна. Одеты они были хуже стамбульских нищих. Узнал я на тех дорогах и то, что волы и ишаки могут быть такими мелкими, такими тощими. У детишек вздувшиеся животы. За всю дорогу я не видел башмаков ни на одной крестьянке. В Анкаре двоюродный брат поместил меня в гостиницу «Таш-хан». «Таш-хан» в Анкаре — все равно что гостиница «Пера-Палас» [26] в Стамбуле. У меня в номере — каменные стены, единственное окно — с железной решеткой. Я подсчитал: три четверти денег, оставшихся у меня от подорожных, уйдет за этот номер. Я подсчитал: владелец «Таш-хана» за год или два, должно быть, превратился в миллионера. Я был поражен. Потом почувствовал вражду к этому типу. |