
Онлайн книга «Радуга тяготения»
Но вот примерно теперь переваливают Чичерин и Джакып Кулан через невысокие шиханы и спускаются в аул, который искали. Селяне собрались кругом — весь день у них байрам. Тлеют костры. Посреди толпы расчистили пятачок, и даже из такой дали слышны два юных голоса. Это айтыс — певческое состязание. В глазу всего аула стоят юноша и девушка, и у них происходит эдакая насмешливая — ну-ты-мне-как-бы-нра-вишься-хотя-в-тебе-к-примеру-пара-странностей-имеется — вроде как игра, а мелодия шныряет туда-сюда из кобыза и домбры, на которых плямкают и тренькают. Народ хохочет над удачными строчками. Тут главное — не расслабляться: обмениваетесь четырехстрочными куплетами, первая, вторая и четвертая строки в рифму, хотя длины произвольной, лишь бы дыхания хватало. Но все равно дело хитрое. Доходит и до оскорблений. В некоторых аулах после айтыса партнеры по многу месяцев не разговаривают. Когда Чичерин и Джакып Кулан въезжают в аул, девушка высмеивает лошадь противника, которая… ну, самую малость, ничего серьезного, однако все равно кряжистая… вообще-то на самом деле — жирная. Очень пузатая. Парня это задевает. Он заводится. В ответ выпуливает про то, как соберет всех своих друзей и расхерачит и ее, и всю ее семью. Публика реагирует эдаким «хмм». Никто не смеется. Девушка улыбается как бы через силу и поет: Ты, как я гляжу, хлещешь кумыс, И в речах твоих плещет кумыс. Что ж ты делаешь, друг, когда брат мой Ходит, краденый ищет кумыс? Ой блин. Помянутый брат сейчас лопнет от хохота. Парнишка в ответ поет уже не слишком радостно. — Это надолго. — Джакып Кулан слезает с коня и разминает колени. — Вон он сидит. Очень старый акын — странствующий казахский певец — дремлет с пиалой кумыса у костра. — Ты уверен, что он… — Споет. Он всю эту землю насквозь проехал. Не спеть — это он свое ремесло предаст. Они садятся, им передают пиалы сброженного кобыльего молока с кусками барашка, лепешками, горстью земляники… Юноша и девушка бьются голосами — и Чичерин вдруг понимает, что скоро кто-нибудь явится сюда и начнет записывать вот такое Новым Тюркским Алфавитом, который он помогал лепить… и вот так все это канет. То и дело он поглядывает на старого акына, который не спит — только притворяется. На самом деле он излучает некий наказ певцам. Доброту. Ощущается безошибочно, как жар углей. Медленно, по очереди оскорбления пары становятся мягче, забавнее. В ауле мог случиться апокалипсис, но теперь вместо него уморительное сотрудничество — будто у пары комиков в варьете. Они из кожи вон лезут, чтоб угодить слушателям. Последнее слово за девушкой: Ты про свадьбу обмолвился вдруг? А у нас и так свадьба, мой Друг, — Это шумное наше веселье, Этот наш теплый песенный круг. И ты мне все-таки нравишься, хотя есть в тебе что-то эдакое… Пиршество набирает обороты. Голосят пьяные, болтают женщины, а малышня ковыляет то из юрт, то в юрты, да и ветер разогнался. Затем странствующий певец принимается настраивать домбру, и возвращается азиатское молчание. — Ты все уловишь? — спрашивает Джакып Кулан. — Застенографирую, — отвечает Чичерин, и «г» у него несколько глоттально. ПЕСНЬ АКЫНА С края света явился я. Из легких ветра явился я. Ужас такой мои видели очи, Что даже Джамбул не воспел бы его. Страх в моем сердце настолько силен, Что железо резать ему нипочем. В старых преданьях рассказы есть О тех временах, что не помнит Коркыт, Который добыл из древа ширгай Первый кобыз и первую песнь, — И в те времена в далекой земле Горел негасимый Киргизский Свет. В той земле неизвестны слова, А очи горят, что свечи в ночи, И лик Бога таится там За непроглядной маской небес — У высокой черной скалы в пустыне, Когда наставали последние дни. Будь та земля не так далека, Будь ей известны и слышны слова, Бог бы тогда золотым был кумиром Или же в книге бумажным листом, Но Он сияет Киргизским Светом, Как-то иначе Его не познать. Рев Его гласа — сама глухота, Блеск Его света — сама слепота, Стопы Его сотрясают пустыню, На лик Его не взглянуть никому. И человек не бывает сам свой, Если узрит он Киргизский Свет. И говорю вам: Его я видал В дальней земле, что древнее тьмы, Куда не заглянет даже Аллах. И вот борода моя — сплошь изо льда, Мне шагу без посоха не ступить, Но этот свет обратит нас в детей. Мне теперь не уйти далеко, Мне нужно снова учиться ходить, А речи мои льются вам в уши, Точно младенца бессмысленный лепет. Киргизский Свет глаза отнял мои, И я чую всю Землю, как несмышленыш. Ехать на север нужно шесть дней По саям крутым и серым, как смерть, Затем по камням пустыни к горе, Чьей вершины белая юрта видна. И если в пути не случится беда, Черный кекур сам вас найдет. Но если рождаться вам не с руки, Оставайтесь у теплых красных костров, И под боком у жен, в аулах родных, И свет вас тогда никогда не найдет, И сердце отяжелеет с годами, И очи закроются только во сне. — Есть, — грит Чичерин. — Поехали, товарищ. — Снова в путь, за спиной догорают костры, звенят струны пирующего аула — но вот уже его и поглотило ветром. Стало быть — в саи. Далеко к северу в последнем свете дня мигает белая вершина. А тут, внизу, уже затененный вечер. Чичерин достигнет Киргизского Света, но не собственного рождения. Никакой он не акын, и сердце у него никогда не было готово. Свет он увидит перед самой зарей. Тогда он 12 часов проваляется навзничь в пустыне, в километре под спиной у него доисторический город грандиознее Вавилона в задушенной минеральной спячке, а тень высокого кекура, заостряющегося к верхушке, танцует с запада на восток, и над Чичериным хлопочет Джакып Кулан, суетливый, как дитя с куклой, а на двух конских шеях высыхают кружева пены. Однако настанет день, и, как и горы, как и ссыльных поселенок с их бесспорной любовью к нему, с их невинностью, как утренние землетрясенья и ветер-тучегон, чистку, войну и миллионы за миллионами душ, изошедших за ним, Его он едва вспомнит. Но в Зоне, таясь в глуби летней Зоны, Ракета — ждет. Снова так же притянет его… |