
Онлайн книга «Дорога в декабре»
Док быстрыми ловкими движениями взрезает скальпелем брючину, открывается нога, покрытая редкими волосами, ляжка, откуда-то сверху на эту ляжку сбегает струйка крови, потом еще одна, и очень быстро вся нога становится красной. Док разрезает вторую брючину и сдвигает небрезгливым пальцем трусы. Из кривого розового члена торчит осколок. Пока я смотрю на этот осколок, док делает раненому укол, обезболивающее. Промедол, кажется. — Док, а я с девушками смогу? — неожиданно спрашивает раненый, открыв глаза. — Только с мальчиками… — тихо говорит Язва у меня за спиной. Мне кажется, что он улыбается. Док не отвечает. Семеныч брезгливо морщится. Но брезгливость его вызвана не видом раненого. Из-под спины раненого растекается между кирпичных осколков по белой кирпичной пыли густая лужа. Я двигаю ногой один из битых кирпичей. Бок у него — красный. Док рвет пуговицы на кителе раненого, взрезает тельник. В груди, в животе, на боку раненого, беспрестанно подрагивая, кровоточат ранки. Док цепляет ногтями один из видневшихся в боку осколков, вытаскивает его, мелкий, похожий на клювик злой птицы. Затем еще один — из члена, придавив половой орган другой рукой, обернутой в платок. Раненый вскрикивает. Я спускаюсь вниз. По дороге закуриваю, хотя курить в здании, за исключением туалета, Семеныч запретил. Следом идет Шея. — Говорили же не лезть в классы. Что за уроды… — говорит ни для кого. — Старичков! — зовет спускающийся следом Семеныч нашего сапера. — Ты чем занимался? — Я растяжки ставил со стороны оврага. — Он растяжки ставил, — подтверждает начштаба. Раненого сносят вниз. Вызывают из штаба округа машину. — Ну мудак, — всё ругается на улице Шея. — Тебе что, его не жалко? — спрашиваю я. — Мне? Мне жен и матерей жалко. Сейчас этого урода привезут в Святой Спас, он через неделю бегать будет, а у всей родни из-за него истерика начнется. Моя мать с ума сойдет. Выходит, улыбаясь, док. — Чего он? — неопределенно спрашивает кто-то, имея в виду подорвавшегося. — Говорит, зашел в класс и услышал щелчок. Успел отпрыгнуть. Семеныч через начштаба объявляет построение. На построении мы слышим, что весь младший начальствующий состав — размандяи, старший начальствующий состав — разман-дяи, что если мы по дороге сюда забыли дома шорты, флажки и мыльные пузыри, то… ну и так далее. В итоге на каждом этаже выставляют пост, а командир второго взвода, Костя Столяр, самолюбивый хохмач и шутило, получает от Семеныча искренние уверения, что на премиальные, а также доброжелательное отношение офицерского состава он может не рассчитывать. — Я сейчас пойду его добью, — говорит Костя после развода, имея в виду раненого. Через час невезучего и чересчур любопытного бойца увезли. Из штаба приехал и остался в школе чин; где-то я его уже видел… Семеныч с капитаном Кашкиным написали объяснительную бумагу — о том, что боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения. Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало меньше. Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом — забыли, как и не было. Отвлеклись на иные заботы. IV Наверное, от местной воды у парней началось расстройство животов. Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору, топая берцами и на ходу расправляя штаны. — Хорошо, что мы пока никому не нужны! — ругается Куцый, впрочем, глаза его щурятся по-отцовски нежно. — Вот сейчас бы нас на задание сняли! Сраную команду! А уж когда пришло время дежурства на крыше, так тут некоторые в неистовство впали — охота ли по крыше туда-сюда, таясь, елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же недугом. Меня это расстройство миновало. Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней действует удручающе, кое-кто всерьез на нервах, это чувствуется. Разве что Плохиш ведет себя так, как, верно, вел себя в детском саду. Тем более что у него с желудком тоже нет проблем, и это дает ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в коридоре, придуриваясь, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова («Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу») — Дима разразился таким матом, что Плохиш быстро отстал, что случается с ним исключительно редко. К слову говоря, Астахову вообще не свойственно повышать голос, но промедление в данных обстоятельствах могло для него окончиться грустно. Однако некоторый нервоз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров, происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых кругов, и откровенная мутная тоска — это разные вещи. Вот, скажем, Монах — не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своем рюкзаке. Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его «потоскуха» — от слова «тоска». Кроме того, у Монаха всё валится из рук: то ложку он уронит, то тарелку, — что дало основание Язве называть его «ранимая потоскуха». Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал, и Язва тут же окрестил его «падучей потоскухой». Монах корябает ложкой о посуду, когда ест, он постукивает зубами о стакан, когда пьет чай, он быстро и неразборчиво отвечает, если его спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест, пьет или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими длинными черными волосками. У него тошный вид. — Ты чего, протух? — спрашивает его Язва. — Что? — не понимает Монах. В слове «что» у Монаха букв шесть, причем не все они имеют обозначение в алфавите, — три буквы, составляющие произнесенное им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками. Язва смотрит на него не отвечая. Сурово шмыгает носом и выходит покурить. Монаху ясно, что его обидели, он еще глубже зарывается в свой рюкзак, куда с удовольствием забрался бы целиком и завязался изнутри. Копошась в рюкзаке, он пурхает горлом. После обеда Монах, послонявшись по «почивальне», подходит к моей лежанке. — Ну что, Сергей? — говорю, разглядывая его лоб. Монах что-то бурчит в ответ. — Как настроение? Воинственное? — спрашиваю я. — Война — это плохо, — неожиданно разборчиво произносит Монах. — О как… А почему? — Убивать людей нельзя, — продолжает Монах. — Кто бы мог подумать, — говорю, не нашедшись как сострить. |