
Онлайн книга «Дорога в декабре»
Наспех закончив свои грядки, бабы сошлись к арбузу и застыли в оцепенении. Только бабушка ловко собирала картошку, разгребая сильными руками землю. Мать сходила за белым хлебом — арбуз хорошо есть с ароматной мякотью. — Ба! — позвали сестры бабушку. — Иди уже! — Иду, иду, — отозвалась она, но сама доделала свою грядку, сходила с ведром к неполному еще мешку и, умело прихватив его края, ссыпала картофель. Всем остальным нужны были помощники в таком нехитром деле: один, скажем, держал мешок, второй пересыпал картошку из ведра — и то иногда картошка падала мимо. А бабушке — нет; она во всем привыкла обходиться одна. Орхана тоже позвали к арбузу, но он наконец завел трактор и сразу тронулся на работу, так и не заглянув домой. Мать едва нагнала его: сложив в пакет яичек, щедро нарезанной колбасы с хлебом, бутылку с молоком, передала соседу. Я и не заметил, когда она все это принесла на огород и положила в тенек под кусток. Мы ели арбуз, оглядывая друг друга счастливыми глазами: а как еще можно есть арбуз? Мать расстелила красивую клеенку в красных и черных цветах, бабушка сидела возле на табуретке, отец стоял. На ледяной запах арбуза слетелись одна за другой осы и кружили над нами, назойливые и опасные. Первым не выдержал отец. Осы, верно, были единственным, чего он боялся в жизни. Однажды его, пьяного, ужалили, и он, здоровый, под два метра мужичина, потерял сознание. К вечеру голова его стала огромной и розовой, глаза исчезли в огромных, распухших бровях. Он едва не умер. — Я лучше пойду покурю, — сказал отец и спрятался за трактор. Осы полетели за ним, но потом вернулись, недовольные железом и дымом. — Сразу курить, сразу курить, — сказала мать вслед отцу. Весело отмахиваясь от ос, за отцом пошел крестный. По его лицу я угадал, что мужики сейчас опробуют заначку, наверняка где-нибудь спрятанную в железных закоулках трактора. Жена крестного внимательно смотрела ему в спину, о чем-то догадываясь. Но тут на ее лицо села оса, и она отвлеклась, и засуетилась, и стала размахивать платком. Обиженные осами, ругались сестры, перебегая с места на место, и пугалась настырных насекомых мать. Я старался сохранить достоинство, но у меня тоже получалось плохо. Я сдувал присевших на арбуз ос, осы ненадолго отцеплялись, делали раздраженный круг и почти падали мне на голову. Одна бабушка сидела недвижимо, медленно поднимала поданный ей красный серп арбуза и, улыбаясь, надкусывала сочное и ломкое. Осы ползали по ее рукам, переползали на лицо, но она не замечала. Осы садились на арбуз, но, когда бабушка откусывала мякоть, они переползали дальше, прямо из-под зубов ее и губ, в последнее мгновение перед укусом. — Бабушка, у тебя же осы! — смотрел я на нее с восхищением. — А? — Осы на тебе! — Ну так им сладко, — и бабушка смеялась, и вправду только что заметив ос. — Как же ты не боишься, они же могут укусить? — Зачем им меня кусать? Бабушка поднимала красивую руку с ломтем арбуза, по руке переползали две или три осы и еще две сидели на корке, питаясь стекающей сладостью. Она откусила арбуз, и еще одна оса, сидевшая на щеке, легко и без обиды взлетела, сделала кружок и осела куда-то в травку, к объеденным коркам. Все разнервничались и быстро разошлись. Бабушка тихо сидела одна. Утром брошенные арбузные корки смотрятся неряшливо, белая изнанка их становится серой, и по ней вместо ос ползают мухи. Так смотрелась вчерашняя моя деревня: будто кто-то вычерпал из нее медовую мякоть августа, и осталась серость и последние мухи на ней. Все умерли. Кто не умер, того убили. Кого не убили, тот добил себя сам. Сестер несколько раз ударило об углы и расшвыряло далеко. Остались бабушка и Орхан с русской женой, которая пила, и за то Орхан ее ежедневно бил. Огороды, которые, казалось, еще недавно бурлили под землей живым соком, стихли и обросли неведомой травой. Не громыхала бодрая картошка о дно ведра. Мы въехали на моей белой «Волге» в деревню, мы двигались в поднятой нами пыли, странные и непривычные здесь, словно на Луне. Бабушка даже не всплеснула, а вздрогнула усталыми руками, встала нам навстречу, сморгнула слезу, улыбнулась. Она впервые видела мою жену. Они сразу заговорили как две женщины, а я молчал и трогал стены. — Бабий труд незаметен, — сказала бабушка жене. «Бабий труд незаметен», — повторил я себе и вышел на улицу с сигаретой. Вот это построил дед: забор, сарай, крыльцо, дом. Картины в доме нарисовал отец: на них — дед, дом, луг, сад. Расколотое на несколько частей, но еще живое бабушкино сердце — вот упорный мужицкий труд. Не двигаясь и не суетясь в редкие мгновения, когда можно было не двигаться и не суетиться, вкушая малую сладость, она прожила огромную жизнь, оглянувшись на которую не различишь земным взглядом и первого поворота, за которым тысячи иных. Мы не сумели так жить. — Баба служит, а мужик в тревоге живет, только прячет свою тревогу, — слышал я тихий бабушкин голос за неприкрытой дверью. — Бабью жизнь мужику не понять, нас никто не пожалеет. А нам мужичью колготу не распознать. — Колготу? — спросила моя жена. — Колготу, суету, муку, — пояснила бабушка. — Баба в служенье живет, а мужик в муке… Или только мои такие были, не знаю, — вздохнула она и умолкла. Мы вышли с женой из дома и спустились к реке. Прошли через едва живой мосток и поднялись на холм. С холма была видна огромная пустота. «…И солнце болит и держится косо, как вывихнутое плечо…» Я произнес это вслух. — Что ты сказал? — спросила жена. Я смолчал. И она спросила меня снова. И я снова смолчал. Что мне повторять всякую дурь за самим собой. Жена сидела недвижимо, очарованная и смертно любимая мной. Подожди, я сломаю и твое сердце. Мы возвращались, когда начало вечереть, я шел первым, и она торопилась за мной. Я знал, что ей трудно идти быстро, но не останавливался. У реки я присел на траву. Неподалеку стояла лодка, старая, рассохшаяся, мертвая. Она билась о мостки, едва колыхаемая, на истлевшей веревке. Я опустил руку в воду, и вода струилась сквозь пальцы. Другой рукой я сжал траву и землю, в которой лежали мои близкие, которым было так весело, нежно, сладко совсем недавно, и вдруг почувствовал ладонью злой укол и ожог. Дурно выругался, поднес напуганную руку к лицу, ничего не мог понять. Обернулся и взглянул туда, где сжимал землю, — в траве лежала оса, я ее раздавил. |