
Онлайн книга «Код Мандельштама»
Конфронтацию греха и чистоты (а по Мандельштаму НОЧИ и ДНЯ) можно продемонстрировать так: ![]() Круг замкнулся. Противоречия стерлись. Нет ночи без дня. Нет Федры без Ипполита. А что же Ипполит без Федры? Об этом стоит еще подумать. А пока отметим, что уже в 1916 году ночь определяется поэтом как МАЧЕХА. Федра — мачеха. Федра — ночь. Ей сострадает рожденный ночью (и в прямом, и в поэтическом смысле) поэт, к ней тянется, ее боится. Ночь и смерть. Ночь и любовь
В стихотворении «Зверинец» (1916), посвященном войне, охватившей Европу, поэт пишет о битве, в которую вступили народы в начале XX столетия — «в начале оскорбленной эры». Стихотворение это перекликается с державинской одой «На взятие Измаила», где поэт говорит о тщете войны: Напрасно, бранны человеки! Вы льете крови вашей реки, Котору должно бы беречь. Но с самого веков начала Война народы пожирала; Священ стал долг: рубить и жечь. А в стихах «На шведский мир» Державин отождествляет воюющие стороны с орлами и львами: Орлы и львы соединились: Героев храбрых полк возрос; С громами громы помирились: Поцеловался с шведом Росс. У Мандельштама в «Зверинце» сражаются меж собой германский орел, британский лев, галльский петух. Что может сделать всего лишь поэт, чтобы вернуть миру «воздух горных стран — эфир»? Я палочку возьму сухую, Огонь добуду из нее, Пускай уходит в ночь глухую Мной всполошенное зверье! В глухую ночь — ночь небытия (туда, где грех, преступные страсти, черные помыслы) — должны уйти воюющие. «Мы для войны построим клеть», — надеется поэт: В зверинце заперев зверей, Мы успокоимся надолго, И станет полноводней Волга, И рейнская струя светлей И умудренный человек Почтит невольно чужестранца… Традиционный по отношению к ночи эпитет (см. у Тютчева: «Во мне глухая ночь, и нет для ней утра…»). Традиционная чистота поэтических помыслов. Неповторимый подход к теме. Чрезвычайная трагическая энергетика стиха. Однако перспективы ложны, и нет пока понимания войны, как факта жизни космической. Война ощущается поэтом как зоологическая стадия в развитии человечества, война — дело человека примитивного, не «умудренного», грех и зло. А тем временем глухая ночь надвигается. Не потому ли в любовной лирике возникает тема смерти, и долгая ночь любви кажется отравленно-бесконечной: Пусть говорят: любовь крылата, Смерть окрыленное стократ; Еще душа борьбой объята, А наши губы к ней летят. И столько воздуха и шелка И ветра в шепоте твоем, И как слепые ночью долгой Мы смесь бессолнечную пьем. («Твое чудесное произношенье…», 1917) Ночь и смерть вновь объединяются, равно как ночь и любовь. Выстраивается характерный для поэта ряд: (КРЫЛАТАЯ) ЛЮБОВЬ — (СТОКРАТ БОЛЕЕ ОКРЫЛЕННАЯ) СМЕРТЬ — (ДОЛГАЯ) НОЧЬ Солнце черное, солнце желтое
В этот период творчества ночь-мачеха уведет в свою тьму навсегда мать поэта, и горе заставит увидеть солнце черным: Эта ночь непоправима, А у вас еще светло. У ворот Ерусалима Солнце черное взошло. И опять, как и прежде в лирике Мандельштама, свет дня отравляется чернотой — на этот раз — чернотой солнца. Поэтому не кажется парадоксом, что свет дня видится поэту еще более страшным: Солнце желтое страшнее — Баю-баюшки-баю — В светлом храме иудеи Хоронили мать мою. Колыбельная, которая поется днем! Колыбельная, убаюкивающая навеки. Колыбельная для кого? Для навсегда ушедшей? Для того живого, кто хочет забыться, не видеть? Благодати не имея И священства лишены, В светлом храме иудеи Отпевали прах жены. И над матерью звенели Голоса израильтян. Я проснулся в колыбели, Черным солнцем осиян. («Эта ночь непоправима», 1916) День и ночь вновь противопоставлены и слиты воедино одной темой: ![]() И соединены день с ночью словом СМЕРТЬ. Вновь день-жизнь страшнее ночи-смерти. Ночь — мачеха — Федра, влюбленная, клевещущая, отнимающая родное, ночь — смерть. День же — похороны, окончательное прощание, НЕ ЖИЗНЬ. Ночь преступно притягательна. (Можно ли любить мачеху, ту, что отторгает, отшвыривает, зовет, можно ли тянуться к ней?) День светел, а хочется в ночь. Не отсюда ли колыбельный напев, возникающий днем? Примечательно, что Ахматова отождествляла образ ночи из этого стихотворения с собой, о чем свидетельствует запись в дневнике Н. Н. Пунина: «На вопрос, почему же хочет расстаться — отвечала, что не может, что запуталась, стихами Мандельштама сказала: „Эта (показала на себя) ночь непоправима, а у Вас (показала на меня) еще светло“» [37] . Черно-желтые сочетания вызывают детские воспоминания «хаоса иудейского» в душе поэта: «Вдруг дедушка вытащил из ящика комода черножелтый шелковый платок, накинул мне его на плечи и заставил повторять за собой слова, составленные из незнакомых шумов, но, недовольный моим лепетом, рассердился, закачал неодобрительно головой. Мне стало душно и страшно. Не помню, как на выручку подоспела мать» («Шум времени. Хаос иудейский»). Черно-желтое — от рождения, от матери, как основа жизни, можно ли убежать в нечто третье, если мир построен на выборе одного их двух? Можно ли выбрать НЕ ДЕНЬ и НЕ НОЧЬ, если и там и там подстерегает ужас? Но до поры до времени на выручку еще может подоспеть ЖИЗНЬ — МАТЬ. С уходом матери обрывается одна из надежнейших связей с жизнью… Родное — материнское и — страшное, рождающее тревогу, черно-желтое воплотится и в стихотворении «Среди священников левитом молодым» (1917): Среди священников левитом молодым |