
Онлайн книга «Верещагин»
Да, точно, вспомнил. Ассистент мне шепнул: «Кажется, абсолютный слух…» И я кивнул — а ну-ка проверьте. Встал из-за стола и вышел покурить. Потом еще спросил: ну как там с абсолютным слухом? Ассистент покачал головой: абсолютный-то абсолютный, но есть другие проблемы. И я тут же забыл про это, я думал о своем. Потом подписал ведомость — и вот, вышел на улицу. Страшно захотелось курить. Я нащупал свою сигарету в кармане (без фильтра, без фильтра!), зажигалку, закурил. Так-то будет лучше. — Абсолютный слух — это же прекрасно! Редкость. У меня вот нет абсолютного, хоть и композитор. — А зачем он мне, — повторила она, — если я всё слышу — и не могу потом напеть на экзамене простой аккорд? — Почему? — Не знаю. Когда волнуюсь, начинаю фальшивить, голос срывается или вообще пропадает. Вот как сегодня. Врач говорит, несмыкание связок. Я снова почувствовал страшную усталость. Ну, сказать ей напоследок что-нибудь… утешительное — и домой. — Послушайте, вам сколько лет? Отчаяние на лице. Как будто жизнь закончилась. — Четырнадцать. — Господи, миленький мой, да о чем мы вообще говорим? Через годик и приходите. Позанимаетесь с педагогом (о господи, зачем я это говорю) — и приходите. — Нет. Я больше никогда сюда не приду. Она так решительно это сказала, так отчаянно, что мне на секунду стало интересно. — Что так? — Профессор, если мне, — всхлипнула, — поставили четверку, я никогда не буду великим музыкантом. А обычным я не хочу. Не рассмеяться бы. Лучше затянуться еще разок-другой. Кажется, я все-таки улыбнулся. — А мне-то что теперь делать прикажете? Я профессор, преподаю, даже вот сольфеджио принимаю у таких, как вы, на экзаменах, но считаюсь самым обычным музыкантом (ну, неправда! — сказал голос внутри). Вот помру — стану великим. Надеюсь, скоро уже. Плакать она перестала и смотрела теперь на меня во все глаза. — Так что давайте, миленький, поднимайтесь — и домой. Родители, наверное, с ума сходят. — Их нет. Они в отъезде, надолго. Они вообще не знают, что я сюда поступала. Они не хотели. — А что хотели? — В инженеры. Как они говорят, твердый кусок. Или твердый хлеб, не помню. — Ну да, ну да… Ладно, неважно. Раз их нет, сдадите тихонечко еще два экзамена, получите свои пятерки, поступите. Или на следующий год. Она не двигалась с места. — Нет. Я же сказала — нет. Никакой музыки больше. Тут уж я обозлился. Зауважал, но и обозлился. Подумаешь, цаца. Тут всю жизнь горбатишься за роялем, не отличаешь дня от ночи, пишешь урывками между зарабатыванием каких-никаких денег для семьи. — Знаете что, и правильно! Плюньте. Идите в инженеры. Всё лучше, чем наводнять мир средними музыкантами. Обиделась. К тому же она, видимо, долго удерживала слезы, и теперь они полились по щекам ручьями. Я покопался в кармане, там всегда был носовой платок. Нашел. Правда, вида он был устрашающего, но хотя бы сухой. Черт возьми, почему я не ушел сразу?! Присел на корточки, попытался промокнуть ей щеки, она отворачивалась. — И знаете что, миленький мой, — сказал я ни с того ни с сего, — уезжайте вы отсюда. — Уезжать — куда? — не поняла она. — Куда сможете. Уезжайте, — сказал я горячо, — как вы здесь с таким характером жить собираетесь? Вам тут не Париж, родной мой. Я никогда не был в Париже и был уверен, что никогда и не буду. Я ничего в этой жизни не видел, кроме своей комнаты, своего рояля, консерватории да вот еще училища — не видел и ничего уже не увижу. Будь оно все проклято! — Музыка, сочинения, институты, консерватории — все это неважно, в конце концов. Уезжайте! Выбирайтесь вы из этой тюрьмы. Ну вот, кажется, напугал. Она же не понимает, что я это о себе. — Э, да что тут, пойду я, барышня. Устал, извините. Со временем вы всё поймете. И я пошел к своей троллейбусной остановке. — Профессор… Я уже почти забыл о ней. Как раз в этот момент искал на дне кармана сигарету. — Профессор, что я пойму? Я не мог не улыбнуться, когда оглянулся. И увидел, что она уже не плачет. — Я же сказал, миленький мой: со временем! Со временем. Троллейбус показался на другом конце бульвара, и я прибавил шагу. Когда еще будет следующий, а торчать на такой жаре неохота. Завтра еще денек продержаться, у последней группы экзамен. Слава богу. Я уже решил, что ухожу из училища. Открыл дверь своим ключом, заглянул, прислушался. Навстречу никто не вышел. Никого. Ну да, у сына каникулы, он где-то во дворе с приятелями. Жена… Стоп, сказал я себе, остановись. В моей берлоге, как всегда, было прохладно. — Слушай, старик, как это тебе удается поддерживать тут одну и ту же температуру? И ведь без кондиционера! — шутит мой друг-композитор. Чуть ли не единственный друг, который давно живет в Париже и приезжает в Москву изредка, на день-два, если его играют в концертах. Когда это было в последний раз, господи… В последний раз это было, когда мать еще была жива. Она тогда, ковыляя с костылем, умудрилась напечь своих пирожков с рисом. Мать. Взрослый, да что там, седой семейный человек, а чувствую себя брошенным мальчишкой. Мамино домашнее платье — вон оно. Когда она умерла, я забрал его к себе из ее комнаты, вбил гвоздь в свою дверь и повесил здесь. Жена его ненавидит. Иногда мне кажется, что всю нелюбовь к матери и раздражение от моего присутствия она переносит теперь на это платье. Несколько раз кричала: «Убери, видеть его здесь не могу», пыталась сорвать с гвоздя. Я не дал. Хорошо, что рояль занимает почти всю комнату, а партитуры — всю крышку рояля. Так не видно пыли, и кабинет можно не убирать. Я и не убираю. Пошел в кухню, заварил себе чай. У меня есть для этого специальный чайник, старый, медный, весь в копоти. Я ставлю его на газ и бросаю заварку — да-да, прямо в чайник. Никто, кроме меня, не пьет больше это «пойло», как называет его жена. Я пью. Пока вода кипятилась, взглянул на потолок. Весь черный, с разводами, надо бы ремонт. А зачем? — привычно задал себе вопрос. Не надо ремонта. Вообще-то я любил свой дом. Мы переехали сюда в последние годы жизни отца. На фронте его сильно контузило, с тех пор он все время болел, хотя до высоких званий все равно дослужился. Незадолго до смерти он почти ослеп и только тогда уволился со службы. А потом мы с матерью остались одни, в этой вот квартире в доме на набережной. Когда я заканчивал аспирантуру, мать начала ворчать: когда ты уже женишься… надоели мне твои носки и рубашки… Я только плечами пожимал: рубашек у меня было всего две, и менял я их не то чтобы часто. К тому же я подозревал, что ворчит она для отвода глаз, потому что положено человеку в определенном возрасте быть женатым. Но мне, честно сказать, было не до романов: я писал. |